– Зайди на прощанье, чего сбег? Нинка-то ждет тебя, ждет…
– Пускай подождет, может, надумаю. – Зять посмотрел на Гмыржева и дернул плечом, высвобождаясь. – Мне еще полгода служить – авось надумаю. А не надумаю – девок кругом пропасть, я другую найду, не больно мне ваша люба. Я уж так, по совести хотел… ну да если вы бессовестные… А пойдемте-ка, мужики! – крикнул он дружкам.
Они пошли, и когда поравнялись с домом Гмыржева, вся их компания остановилась, и зять, составив руки – мизинец с большим пальцем, – сделал в сторону дома «нос».
Гмыржев открыл калитку и шмыгнул во двор. За воротами стояла дочь, смотрела на улицу в дырку от сучка и ревела.
– Ну что, что выть, – растерянно сказал Гмыржев. – Что выть? Со штампом ты, алименты будет платить… радоваться надо.
– Да что мне алименты, что алименты, – задыхаясь, выговорила дочь и закричала, ухватившись за поперечину ворот, шатаясь: – Ой, сгубили вы мою жизнь, сгубили!..
– Ты что, ты что, – забормотал Гмыржев. – Да кто, ты что… Сама же…
– Вы, вы! – стукаясь головой о ворота, захлебываясь слезами, застонала дочь. – Вы там сволочились, а мне отлилось.
– Ты, ду-ра, жди! – грянул на улице хор.
– Вы-ы! Вы-ы!.. – стонала, просунув пальцы в дырку от сучка, дочь.
У Гмыржева внутри что-то хрустнуло, зеленые круги поплыли перед глазами, и он быстро пошел к дому. И вспоминалось в этот момент почему-то, как он ходит по избе с дочерью на руках – маленькой, голенькой, сморщенной – и тычется носом в ее улыбающееся личико: «У-ух ты, Нинька-синька!..»
Середина 1970-х гг
Ноздрюха
Ночью Ноздрюхе приснился страшный сон. Ей снилось, будто ее выдают замуж, и она проснулась в крике и поту, а потом увидела, что от страха встала во сне на коленки.
– Вот дура, – сказала она сама себе, когда поняла, в чем дело, легла, угрелась под ватным одеялом и решила снова заснуть.
Но она еще и засыпать не стала, как опять ей привиделось, будто выдают ее замуж, и она спрыгнула на пол, погуляла по холодному полу босыми ногами, чтобы проснуться, а потом зажгла свет. В длинной бумазейной рубашке с пуговками от ворота до того самого места, что если не застегнешь, так уже виден стыд, она посмотрелась в трельяжное зеркало, стоявшее под выключателем, помолчала, а потом снова назвала себя дурой:
– Тебе, дура, может, в космос полететь?
Разбуженный ночным светом, шагами и голосом хозяйки, из кухни, шваркнув о косяк дверью, вылез заспанный Браслет, посмотрел на Ноздрюху, толкнул ее тупой твердой головой в ногу, шмякнулся на бок, свернув свое большое толстое тело калачом, и закрыл глаза. Ноздрюха присела над Браслетом на корточки, потрепала его за жирные складки на загривке и сказала:
– Мы уж лучше с тобой вдвоем. Как-нибудь. Угу?
Браслет нехотя разлепил один глаз, мутно посмотрел на Ноздрюху, моргнул, смежил веки и фыркнул, задвигав носом.
Фырчание его означало, что умные люди ночью спят, а не шлындают по полу босиком, и он тоже, по своей многолетней собачьей привычке, приспособился спать ночами, поэтому лучше ему не мешать, если нет никакого срочного дела.
Срочного дела не было, однако Ноздрюха пошла в сенцы, сунула ноги в калоши, натянула поверх рубашки старый солдатский бушлат, неведомо с каких пор висевший здесь на гвозде для таких ночных обстоятельств, и отворила дверь. Ночь пошла на убыль, высветлялось. где-то далеко, за речкой, голос испуганного часового из воинской части крикнул: «Стой, кто идет!»
– Это я, дура стоеросовая, – сказала Ноздрюха себе под нос. |