Но, похоже, Работников не все знал о своем друге.
В августе в трех выпусках газеты “Жизнь и искусство” вышли несколько стихов и рассказ Варвары Григорьевны, подписанные ее собственной фамилией “Малафеева”. В том же письме, которое уже цитировалось выше (11–14 августа 1895 года), она дает поручение Льву Исааковичу, сменив возвышенный тон на лукавую просьбу о приобретении для нее корсета:
И вот опять отвлеклась от цели письма. Цель его прозаическая. Нужно узнать в редакции размеры гонорара за недавно напечатанный в “Жизни и Искусстве” бессодержательный рассказ – В. Малафеевой “В мае”.
Если Вам не неловко это – узнайте, пожалуйста, и, если гонорар превышает 20 рублей, возьмите излишек и купите на фабрике у Дюта корсет (ценой от 3-х до 5-ти рублей), низкий (короткий) в 5–6 сантиметров. Оказывается, что без него нельзя шить платья. А платье, как Вы сами видели, мне необходимо. Простите за поручение дамского характера. Вышлите его отдельно от других вещей. [Tout le monde] будет шокирован, если узнает, что Вы выбирали для меня корсет.
Трудно себе представить такое поручение, как покупку корсета женщине, о которой возлюбленный только вздыхает. Что это? Скорее всего, ощущение своей власти и, конечно же, отсутствие страха потерять его. А ее рассказ, о котором она, несомненно, рисуясь перед ним, говорит как о “бессодержательном”, был довольно-таки необычным, особенно в русле истории, которая развернется позже. В рассказе “В мае” говорилось о двух сестрах, влюбленных в одного молодого человека, и о том разладе, который между ними из-за этого возник.
Буквально через день, 16 августа, Варвара отправляет Льву Исааковичу послание совсем другого рода. Возможно, между ними только что произошло неловкое объяснение или, наоборот, многое осталось недосказанным, и она как-то хочет ослабить возникшее напряжение. Но получается не очень хорошо:
Зачем, друг мой, столько любви и столько чисто юношеской идеализации? Я не перестану повторять, что это идеализация, и придет время, когда Вы увидите, что я права. <…>
Вы просите прощения за ощущение страсти, которую испытали в гостиной, когда я положила свою руку на Вашу руку. Мне не в чем Вас прощать. Я не девочка, и я знала, что это так было. Но только я не думала об этом. И это, конечно, моя вина. А оправдание в том, что мне так хотелось Вас утешить. Говорить нежно и ласково я не умею – у меня всегда это звучит как-то насмешливо. И я протянула Вам руку. А потом я почувствовала, что Вы взволнованы. И еще раз я почувствовала это под гимнастикой в тот вечер, когда мы были у Шлейфов. Тогда я дала Вам цветок никоцианы. И в прикосновении Вашей руки, в Вашем взгляде было что-то, смутившее меня и поднявшее в моей душе опасение за Ваше будущее, за будущее наших отношений. Они должны быть чисты, друг мой, чисты, как взгляд Христа, протянувшего руку Марии.
Драма была, видимо, еще и в том, что темпераменту тридцатилетнего Льва Шварцмана не было выхода. Находиться рядом с любимой женщиной, которая держит на расстоянии, было мучительно, но он готов был ждать в надежде, что все еще может измениться.
Потом Варвара напишет в дневнике о своем состоянии в те дни: “Неопытное сердце, еще не заживившее недавней раны своей фантастической и безнадежной любви (к доктору П.), не понимало, что настал час его обручения. Чувствовало в религиозном порядке важность этой встречи, но прислушивалось в ней только «к философии и литературе», пугалось всякого намека на возможность брачного характера отношений”.
А тем временем впереди маячила разлука. Осенью семья Балаховских уезжала с детьми за границу, и Варвара Григорьевна, которая считала, что работа гувернантки была нужна ей именно для того, чтобы увидеть Италию и другие страны Европы, казалось бы, добилась того, чего желала. |