Изменить размер шрифта - +
Заключенные также заметили отсутствие одного из своих, и по десяткам пробежала безмолвная тревога. Но Надольный еще ничего не знал. Зато тут же заметил старшего, поспешно устремившегося к своему месту в шеренге.

— Halt! — крикнул он.

В несколько прыжков он подлетел к нему и, схватив за куртку, принялся трясти и бить по голове резиновой дубинкой. С левого крыла, где стоял первый блок, доносились команды. Поверка началась.

Когда Павловский сумел выдавить из себя кошмарный рапорт, лицо унтер-капо потемнело. Он отпустил старшего и, пинком втолкнув его в строй, повернулся к Шредеру. Освобожденный Павловский быстро проскользнул на свое место. Никто на него не взглянул. Семьсот заключенных третьего блока стояли навытяжку. Воцарилась мертвая и тяжелая тишина, напоминавшая ту, что была вчера во время экзекуции. Приближающиеся крики эсэсовцев делали это молчание еще напряженнее. Вокруг темнела ночь. Ее высокий и нависающий вал сгущался, а из глубины его вырывался резкий ветер.

Шредер стоял уже на своем месте на левом крыле десятки. За ним Надольный. Крепкое, изрытое морщинами лицо ганноверского механика не выражало ничего, кроме службистского напряжения и ожидания. Зато грубоватая красота унтер-капо темнела пасмурнее обычного.

Тем временем у первого блока завязалась какая-то серьезная история, потому что толпа эсэсовцев вдруг ворвалась в глубь рядов, и тут же послышались гортанные вопли и звуки ударов. Многие из третьего блока украдкой обменивались взглядами. В толпе, хотя и связанной общим ожиданием и угрозой для собственной судьбы, каждый из семисот чувствовал себя беспомощно одиноким. Унижение и жестокость, надвигающиеся медленно, но неотвратимо, самим приближением сокрушали братство своих жертв. И если в эту минуту, осененную тенью смерти, в этом свете и в этой тишине, разрываемой хриплыми криками, что-то еще связывало людей, то лишь тела, худые и полуголые, отданные во власть страха.

Стась Карбовский стоял в первой шеренге. Весь день он чувствовал себя скверно. Шум в голове, приглушенный утренним умыванием, во время работы стал донимать заново, а около полудня из глубины этого мерного гудения прорезалась где-то в глубине уха тонкая, как укол иглы, боль. К вечеру шум сгустился, а боль как-то набухла. Но Стась не придавал этому значения. Только порой, когда боль нарастала, его охватывал страх, что терпение может оказаться беспредельным. И уж тут он боялся не боли, а неизвестности, таящейся за последним напряжением. Но и эта тревога охватывала его ненадолго, охватывала и тут же стихала.

После вчерашней смерти Вацека Завадского, с той минуты, когда тот прошел всего в двух шагах от шеренги, выбивая на барабанчике ужасающий по своей ребячливости ритм, а потом, стоя на возвышении, блуждал невидящим взглядом по толпе, Стась чувствовал себя так, словно перестал принадлежать себе. Что-то в нем перевернулось и переломилось. И лишь инстинктивно и очень смутно он отдавал порою себе отчет, что какая-то неведомая сила начинает отрывать его от жизни и медленно утягивает за собой в мертвый мрак.

Он стоял, как и все, вытянувшись, упершись босыми ногами в острый гравий плаца, и монотонный шум, который заполнял его голову, казалось, лишал реальности всю эту ночь, сгущающуюся вокруг, ослепляющие огни, хриплые ненавистные крики и толпу, безмолвную и напряженную. Он чувствовал лихорадку, но с нею было как-то хорошо. Ветер, налетавший холодным, сырым порывом, охлаждал его разгоряченное лицо.

Рядом стояли люди, которые с некоторого времени постоянно занимали тут свое место. Слева актер Трояновский, грузноватый, коренастый человек лет за пятьдесят, доставленный в лагерь несколько недель назад вместе с другими актерами из театра. Он стоял неподвижно, опустив слегка набрякшие веки, отчего они казались очень большими и тяжелыми, а все лицо, грубо вытесанное и сероватое, приобретало выражение сосредоточенного трагизма. Карбовский помнил Трояновского еще по роли Ричарда III, сыгранной им несколько лет назад.

Быстрый переход