Взрослые разговаривали, а я слушала несущийся со двора самозабвенный лай. Потом я выскальзывала из дома на лунный холод. В последнюю нашу ночь у Барнсов было полнолуние, над звенящим от цикад черным лесом плыл совсем низко, едва не цепляясь за верхушки деревьев, огромный белый диск безупречно правильной формы — древний лик, на котором отпечатались все миллионы лет его жизни. А внизу, на земле, скакал по чистому белому песку и заливался радостным лаем ошалевший щенок. Поодаль сидела его мать, большое красивое животное, и с тревогой следила умными желтыми глазами за сумасшедшим танцем своего детеныша, сына ее убитого возлюбленного, который пришел к ней из леса. Я подкралась к Стелле, села на все еще теплый камень, обняла ее за мягкую лохматую шею и прижалась щекой к ее чутко следящей за щенком морде. Прильнув к ее теплой мускулистой груди, я старалась дышать в такт с ней, и наши глаза согласно поднимались к огромному, пристально глядящему на нас лику и потом опускались к маленькому черному клубочку, который вихрем летел на нас, чудом успевая свернуть возле самых наших ног. Мы не спускали с него глаз, а лунная свежесть, все сгущалась на лохматой шерсти Стеллы, на моей гладкой коже, но вот наконец из дому вышел «уроженец Норфолька» и позвал щенка, потом закричал на него что было сил, потом бросился на ошалевшего несмышленыша и сунул его в деревянный ящик, где желтые полосы лунного света прятались в черной, пахнущей собаками тени.
— Иди, милая, иди к нему, — сказал «уроженец Норфолька», погладив Стеллу по голове, и она послушно залезла в конуру. Она мягко перевернула щенка носом. Тот так измаялся, что остался бессильно лежать на спине, раскинув вздрагивающие, будто в предсмертной агонии, лапы и дыша с хриплым, прерывистым стоном. Наконец я оторвалась от Стеллы и ее детеныша и вернулась в маленький кирпичный дом, где буквально все раскалилось от ненависти. Засыпая, я представляла себе, как спит, свалившись с ног от усталости и уткнувшись носом в черный, дышащий бок матери, маленький неуемный щенок, а по пестрой его шкуре крадутся полоски лунного света, льющегося сквозь щели в сосновом ящике.
Утром мы его увезли, а Стеллу хозяева заранее заперли в доме, чтобы она не видела, как мы уезжаем.
Все триста миль нашего долгого пути Билль, как самый последний дуралей, валялся пузом кверху на коленях у меня или у мамы, и без конца тявкал, пыхтел, сопел и зевал, закатывал глаза и блаженно потягивался. Ни мне, ни маме, ни брату, которого мы в городе забрали с собой, потому что в школе начинались каникулы, не было с ним ни минуты покоя. Едва увидев новую собаку, брат заново утвердился в роли хозяина Джока и решительно отверг моего щенка как существо, стоящее на самой низшей ступени развития. Мама, которую Билль к этому времени совершенно покорил, соглашалась с ним, но говорила, пусть только брат посмотрит, какие у щеночка на лбу прелестные складочки. Отец возмущенно требовал, чтобы обоих псов «как следует выдрессировали».
Чем ближе мы подъезжали к дому, завершая наше нелегкое путешествие, тем чаще мама говорила о Джоке со всевозрастающим чувством вины:
— Бедный наш маленький Джок, что-то он скажет?
«Бедный наш маленький Джок» уже давно вырос в сильного, красивого молодого пса: тело было у него большое, вытянутое, шерсть теплого золотистого цвета с темной полосой на спине — вполне немецкая овчарка, только спереди слегка похожа на волка или на лисицу из-за острых, всегда настороженных ушей. И уж, конечно, никому бы не пришло в голову назвать его «маленьким». Было в нем какое-то сдержанное достоинство, оно не изменяло ему, даже когда мама корила его за визиты к негритянским псам.
Встреча, к которой мы готовились с таким трепетом, оказалась настоящим триумфом для обоих ее участников, особенно для Джока, который заново покорил мамино сердце. Щенка вытащили из машины и посадили неподалеку от крыльца, где сидел Джок, как всегда сдержанно и с достоинством дожидаясь, чтобы мы обратили на него внимание. |