Изменить размер шрифта - +
То тут, то там перебегала ей дорогу кошка, которую мама, возможно, и окликала: хотела выяснить у нее кое-что, обменяться с нею мнениями и чувствами, просто спросить у нее кошачьего совета. Но всякая кошка, к которой мама обращалась, в панике бежала от нее, словно способна была издали учуять дух уже вынесенного маме окончательного приговора.

 

В полдень вернулась она в дом сестры. Там пришли в ужас от ее вида: она была совершенно застывшей и промокшей до нитки. При этом она шутливо жаловалась на то, что по улицам Тель-Авива не ходят молодые и красивые мужчины: если бы только встретила одного из них, то попыталась бы соблазнить — ведь всегда были мужчины, глядевшие на нее с вожделением, но еще немного, еще совсем немного — и уже не останется того, на что смотрят с вожделением. Хая, мамина сестра, поспешила наполнить теплую ванну, мама искупалась, отказалась съесть хотя бы крошку, потому что любая еда вызывает у нее рвоту, поспала два-три часа. Под вечер оделась, завернулась в плащ, который так и не успел просохнуть, обула сапоги, которые все еще были напоены холодной водой от утренней прогулки, и вновь, выполняя предписания врача-специалиста, вышла на поиски молодых и красивых парней, что должны фланировать по улицам Тель-Авива. На сей раз, под вечер, поскольку дождь немного стих, улицы уже не были столь пустынны, и мама не просто бродила по ним, а нашла дорогу на улицу Дизенгоф, вышла на угол бульвара Керен Кайемет, а оттуда — к улице Гордон, пересекавшей Дизенгоф, и дальше — к Дизенгоф-Фришман… Ее красивая сумка висела на ремне, на плече ее плаща. Мама видела красивые витрины, и кафе, и всю ту жизнь, которая в Тель-Авиве считалась богемной, но все это казалось ей вторичным, бывшим в употреблении, потертым, печальным — этакое подражание подражанию. При этом и оригинал представлялся ей убогим и несчастным. Все казалось ей достойным милосердия и нуждающимся в нем, но ее мера милосердия уже была исчерпана.

Под вечер вернулась она домой, отказалась и на этот раз от еды, выпила чашку черного кофе, следом еще одну, уселась с какой-то книгой, намереваясь просмотреть ее, но книга свалилась к ее ногам, мамины глаза закрылись, и примерно минут через десять дяде Цви и тете Хае показалось, что с кресла доносится легкое неритмичное похрапывание. Потом она проснулась и сказала, что хочет отдохнуть, что, по ее ощущению, врач-специалист был прав, порекомендовав ей каждый день ходить несколько часов по улицам города, и еще ей кажется, что этой ночью она ляжет рано и ей удастся, наконец, уснуть крепко и глубоко. Уже в половине девятого сестра предложила ей перестелить постель, поменяла постельное белье и даже положила под пуховое одеяло бутылку с горячей водой, потому что ночи были очень холодными, и как раз в эту минуту на улице возобновился дождь, с силой застучав в ставни. Мама решила этой ночью спать, не раздеваясь. А чтобы быть уверенной в том, что она не проснется и не будет снова сидеть в кухне, мучаясь от бессонницы, налила мама себе стакан чая из термоса, приготовленного для нее сестрой и поставленного у ее изголовья, подождала, пока чай немного остыл, и запила им свои снотворные таблетки…

Если бы я был там, рядом с ней, в той комнате, выходящей на задний двор, в квартире Хаи и Цви, в ту минуту — в половине девятого или без четверти девять, на исходе той субботы, я бы, конечно, попытался всеми своими силами объяснить ей, почему этого делать нельзя. А если бы мне не удалось объяснить ей это, то я бы сделал все, чтобы пробудить в ней жалость к ее единственному сыну. Я бы плакал и умолял, ничего не стыдясь, обнимал бы я ее ноги, а может быть, даже сделал вид, что упал в обморок, или расцарапал бы себя до крови, как это делала она сама — я видел это — в минуты отчаяния. Или набросился бы на нее, словно убийца, и без колебаний разбил о ее голову вазу. Или ударил ее утюгом, стоявшим на полке в углу комнаты. Или, пользуясь тем, что она так слаба, навалился бы на нее, связал бы ей руки за спиной, выхватил и уничтожил бы все ее пилюли, таблетки, капсулы, микстуры, растворы и сиропы.

Быстрый переход