Его удивило, как хорошо эти люди знали все, что делалось в Париже. Многие говорили умно и интересно. Они разбирались, повидимому, и в немецкой философии, которой Виер не знал, называли имена, почти ему не известные и по наслышке. «Пожалуй, пообразованнее меня», — с легкой завистью думал он. — «Да, очень приятные люди. Н е н а в и д е т ь их я никак не могу. Только пользы от них нам немного, так как за ними никакой силы нет. А о том, будто они хотят заколоть на маскараде царя, тот юноша верно просто присочинил. Не такие люди закалывают царей. Какие уж у них Палены!»
К концу ужина заговорили о Фурье. Петрашевский очень ясно и гладко изложил теорию французского социолога. Мир будет существовать восемьдесят тысяч лет. Теперь кончается 6000-летняя фаза несчастья, скоро начнется фаза счастья или социального единства. Помимо того, что средний возраст человека поднимется до 144 лет и его рост до семи футов, человечество станет необычайно одаренным. На три миллиарда населения будет тридцать семь миллионов поэтов, равных Гомеру, и тридцать семь миллионов ученых, равных Ньютону… Эта фаза будет длиться без малого семьдесят тысяч лет…
— Не выходит счет. Четырех тысяч лет не хватает, — весело перебил его какой-то много выпивший молодой человек. Петрашевский холодно взглянул на него. Видимо, его в этом обществе перебивали не часто.
— С сожалением должен сообщить вам, что после фазы счастья, по учению Фурье, начнется фаза… Как это перевести? Une phase d'incoherenoe, фаза бессвязности или бессмыслия, — невозмутимо сказал он, обращаясь не к молодому человеку. По его тону вообще нельзя было понять, говорит ли он серьезно или издевается. «Какой-то странный pince sans rire!» — раздраженно подумал Виер.
— Жаль, но мы, вероятно, до нее не доживем. Выпьем в память Фурье, друзья мои!
— И чтобы вас утешить, добавлю, что в пору фазы счастья вся вода океанов превратится в лимонад.
— Хорошо утешение! Какой ужас! Отчего же не в ваш превосходный шамбертэн, Михаил Васильевич?
«Над кем же они смеются? Над собой?» — думал, возвращаясь пешком домой, Виер. — «Не могу отрицать, прекрасные люди. Только в славянских странах еще такие и существуют. Нет, нет, я навсегда отказываюсь от ненависти к русским, это было недостойное чувство!» — сказал он себе и тотчас подумал о Лиле. «Собственно в дороге ничего не произошло… Лучше было бы, конечно, тогда на станции не входить в ее комнату. Но я и в Киеве видел ее раз в пеньюаре, хотя и не в этом… Этот белый с кружевами ей особенно к лицу, она в нем была прелестна… Ведь она сама попросила меня принести ей книгу. Да, был ее чудесный взгляд… Может быть, и я взглянул на нее не так, как следовало, я ведь не камень. Зачем скрывать от себя: она в меня влюблена. И мне тоже она очень нравится»… — Он сам себе ответил, что «тоже» тут неуместно: одно дело «влюблена» и другое «очень нравится». — «Когда мы расстались, у нее задрожал голос. Она сказала: „До скорого свиданья, мосье Ян“. Я, кажется, пробормотал, что в-первые дни в Петербурге буду крайне занят».
Он по прежнему думал, что настоящие революционеры обычно не очень влюбчивы: у них всё уходит в революционную страсть. Это обобщение теперь уже казалось ему бесспорным. Тем не менее, со смешанными чувствами, замечал, что возвращается мыслями к Лиле в последние дни, и особенно в последние ночи, всё чаще. «Да ведь это и практически невозможно… Поляки не лучше русских, но и русские не лучше поляков: еслиб даже не было формальных препятствий, Лейдены отнеслись бы к моему браку с Лилей точно так же, как родители Зоей, или даже еще хуже. Для них я тоже голыш, и вдобавок католик. |