А на прочее все — мне наплевать! Разве я не правильно рассудил?
— Бессовестные глаза твои! Про моду болтаешь, обезьяна ты заморская, а сам людей в цепи заковал. Попугай ты отравленный, живот монашенки, тьфу! Куда повезут нас, сказывай.
— Туда, где держава российская тебя навряд ли сыщет, в Южную Америку, друг. Там до тебя только один русский побывал.
— Небось и его ты в руки ловцам передал? Кто ж он таков, тот пленник российский?
— Ошибаешься, друг Василь, не пленником он океан пересек, ибо похитрее меня будет и знает поболее нашего. На Мартинике-острове, колонии французской, он уже года четыре переводчиком обретается. Имя его — Федор Каржавин, купец, лекарь и переводчик. А ты, Василь, вторым русским в Южную Америку угодишь. — В тоне Матиаса зазвучала откровенная издевка. — Только заболтался я с тобою, давненько вашего брата не встречал, соскучился. Ведь уж небось недели три миновало, как я двух таких же русских морячков-ротозеев вроде тебя на датскиегалерыгребцами пересадил.
— Отыди, плут окаянный! Куда ни привезут нас, знай, убегу домой. А тебя встречу — будь то хоть в храме божьем, хоть в доме отчем — порешу, как смердящего пса! Памятуй сие, изверг!
— Ну и дурак! Еще спасибо мне скажешь, когда в Америке алмазы да яхонты пригоршнями с земли в подол собирать будешь! В цепях же вас только до бранд-вахты продержат, дальше сами себе хлебушек горбом выслуживать будете. Ну, фаревелл тебе, простота российская!
Вскоре после ухода Матиаса, в самую полночь, в трюм к семерым узникам вошли сразу несколько матросов. Они принесли необычное угощение — ведро горячего пунша и большую миску сладкой кашицы. Правда, пунш не отличался ароматами, не благоухал лимоном, но был оглушительно крепок и очень горяч. В трюме же температура была близкой к наружной, пленники дрожали от холода, да и железо оков остужало тело сквозь кожаные кольца. Поэтому горячий напиток так и просился в горло, так сам и полился, доставляя наслаждение. Каждому узнику позволили выпить столько, сколько он мог и желал. Баранщиков одним духом осушил кружку. Тепло отрадно разлилось по измученному телу, но благоразумие подсказало притвориться опьяневшим и больше не пить, чтобы слышать все дальнейшее. Когда матросы удалились, Василий изо всех сил напряг слух. На палубе поднялся знакомый топот вокруг судового шпиля — якорного кабестана, только датские матросы поднимали якорь без шпилевой присказки, молча.
— Абфарт! — со страхом в голосе пробормотал один из пленных немцев, приподнимаясь на локте. Якорные цепи скрежетали и лязгали, судно стало покачиваться заметнее. Пленный немец попытался вскочить. Хмель, видно, вылетел у бедняги из головы. Поскользнувшись на грязном полу, немец, гремя оковами, упал и зарыдал в голос.
На него не глядя и Василий Баранщиков крестился, придерживая другой рукою цепь. Он тоже смахивал слезы с лица и бороды. Никто не обращал внимания на пленных, команда наверху была занята маневрами. Наконец качка и мерный шум волны за бортом сморили и Василия. Он задремал, но чутким, заячьим сном, не давая дремоте полной власти над собой.
Последней надеждой пленников был таможенный досмотр. О нем много толковали матросы, купившие в Копенгагене кое-какие припасы. Баранщиков еще от Захарыча, а потом от плута Матиаса слышал, что досмотр бывает перед бранд-вахтой королевства датского. Сквозь дрему он прислушивался ко всему, что происходило на палубе.
Он различил, как подошла к носовому трапу шлюпка, догадываясь, что это — таможенная стража. Баранщиков стряхнул сон и поднялся на ноги. Сейчас он заявит датским стражникам…
Недовольные хриплые голоса пробасили со шлюпки какую-то команду. На борту «корабля духов» стало тише, потом отчетливо звякнули серебряные монеты, и будто коротенькая звонкая струйка пролилась куда-то вниз, вероятно прямо на шлюпочный нос. |