Ну, да всё равно! По крайней мере поживу в свое удовольствие — и других потешу. Да что вы на меня так уставились? Неужто же в самом деле мне было тянуть да тянуть эту капитель?.. Голубчик, родной, нельзя ли чарочку?
Миша говорил ужасно скоро, торопливо и в то же время как бы спросонья.
— Миша, помилуй! — возопил я, — побойся ты бога! На кого ты похож, в каком ты виде? А еще чарочку! И продать такое хорошее имение за бесценок…
— Бога я всегда боюсь и помню, — подхватил он. — Да ведь он добрый — бог-то… простит! И я тоже добрый… никого еще в жизни не обидел. И чарочка тоже добрая; и обижать… тоже никого не обижает. А вид у меня самый настоящий… Дяденька, желаете, стрункой по половице пройду? Или попляшу немного?
— Ах, пожалуйста, избавь! Какой тут пляс? Ты лучше сядь.
— Сесть-то я сяду… Да что вы мне ничего не скажете о моих серых? Вы посмотрите, ведь львы! Пока я их нанимаю, но куплю непременно… вместе с кучером. Свои лошади не в пример выгоднее. И деньги ведь были, да спустил их вчера в банчишко. Ничего, завтра наверстаем. Дяденька… а что же чарочку?
Я всё еще не мог опомниться.
— Помилуй, Миша, сколько тебе лет? Не лошадьми, не карточной игрой тебе заниматься следует… а в университет поступить, или на службу.
Миша сперва опять захохотал, потом свистнул протяжно.
— Ну, дяденька, я вижу, вы теперь в меланхолическом настроении. Заверну в другой раз. А вы вот что: заезжайте-ка вечерком в Сокольники. Там у меня палатка разбита. Цыгане поют… Фу ты! ну ты! держись только! А на палатке вымпел, а на вымпеле ба-альшими буквами написано: «Хор полтевских цыган». Змеем вымпел-то вьется, буквы золотые, всякому прочесть лестно. Угощение — кто только пожелает!.. Отказу нет. Пыль по всей Москве пошла… мое почтение!.. Что ж? Заедете? Уж какая там у меня есть одна… аспид! Черна, как сапог, злюща, как собака, а глаза… уголья! Никогда невозможно знать: что она — поцелует или укусит? Заедете, дяденька?.. Ну, до свидания!
И, внезапно обняв и чмокнув меня в плечо, Миша выскочил на двор, в коляску, махнул над головой фуражкой, гикнул, — чудовищный кучер покосился на него через бороду, рысаки рванулись, и всё исчезло!
На другой день я, грешный человек, поехал-таки в Сокольники и действительно увидал палатку с вымпелом и надписью. По́лы палатки были приподняты: шум, треск, визг неслись оттуда. Народ толпился кругом. На земле на разостланном ковре сидели цыгане, цыганки, пели, били в бубны, а посреди их, с гитарой в руках, в шелковой рубахе и бархатных шароварах, юлою вертелся Миша. «Господа! почтенные! милости просим! сейчас представление начнется! Даровое! — кричал он надтреснутым голосом. — Эй! шампанского! хлоп! в лоб! в потолок! Ах ты, шельма, Поль де Кок!» — К счастью, он не увидал меня, и я поспешил удалиться.
Не буду, господа, я распространяться о моем изумлении при виде такой перемены. И в самом деле, как мог этот смирный и скромный мальчик превратиться вдруг в пьяного шалопая?! Неужто же это всё в нем таилось с детства и тотчас выступило наружу, как только соскочил с него гнет родительской власти? А что пыль пошла от него по Москве, как он выражался, — в этом уже точно не было никакого сомнения. Видал я кутил на своем веку; но тут проявлялось нечто неистовое, какое-то бешенство самоистребления, какое-то отчаяние!
Месяца два продолжалась эта потеха… И вот стою я опять у окна в гостиной и посматриваю на двор… Вдруг — что за притча?! входит в ворота тихой поступью послушник… Шапонька гречником надвинута на лоб, волосики из-под ней расчесаны направо и налево… длинный подрясник, кожаный пояс… Неужели Миша? Он и есть!
Вышел я к нему на крыльцо…
— Это что за маскарад? — спрашиваю я. |