Любка слабо зевнула и опять заговорила:
— А, должно, здоровый мороз будет. Куда вдаль так-то поохать, замерзнешь.
— Очень просто, — сказал купец и посмотрел на пойнтера, положившего морду на лапы. — А собака эта же чья?
— Да барина нашего молодого, Николая Кузьмича, — сказала Любка. — Надоела до крайности. На дворе никак не может жить, нежна очень. Голая вся. Два раза в неделю купаю, пропасти на нее нету. Он у нас чудак какой-то.
— Да и дурак, верно, хороший, — вставил купец.
— Дурак, нет ли, не мое бабье дело судить, — сказала Любка, думая, что такой скромный ответ понравится купцу. — Только, правда, никуда не гожается и дома не живет, а об собаке в каждом письме пишет, беспокоится.
— А ты уж давно здесь проживаешь?
— Давно. Седьмой год, никак.
— И довольна, значит?
— Да чего ж мне? Сама себе голова. Они, господа-то, почесть и не живут тут.
— Муж-то в солдатах?
— В солдатах.
— И на войну не попал?
Любка засмеялась, держа руки за спиною, как бы грея их.
— Они, такие-то, счастливые, черти, — сказала она, смеясь.
— И отслужится небось скоро?
— То-то и беда, что скоро. Все писал, грозил: сопьюсь. А мне какая забота? Сам же будешь под забором лежать, — сказала Любка то, что часто говорила портному. — И опять же ревнив, надоел своей любовью до смерти… Все, бывало, грозит — убью, а скажи ласковое слово — сейчас слюни распустит. Да что ж, и убьет… Ночью, когда так-то кобель забрешет, жутко, правда…
— Ты жаловаться на него имеешь право, — сказал купец. — Это время прошло, чтобы сдуру, здорово живешь, людей бить.
Он съел всю солонину, обрезая ватный жир, допил водку. Глаза его стали маслянистей, полушубок он расстегнул. Икая, он вынул из кармана красную осьмушку табаку, камышовый мундштук, книжечку папиросной бумаги, аккуратно раскрыл ее, отдул один листок, свернул своими короткими пальцами с выпуклыми круглыми ногтями толстую папиросу, с наслаждением закурил.
— Давно замуж-то вышла? — спросил он с мутной усмешкой.
— Пятый год пошел.
— А детей не было?
— Не было.
— Почему же так? Ты ведь, думается, крепка, хороша.
— Страшная хорошая! — сказала Любка, польщенная, но улыбаясь насмешливо, и начала врать: — А уж это, видно, не моя вина, я сама по детях скучаю. Значит, он чем-нибудь испорчен, а моя какая может быть вина? Он на то и зло на меня имеет, на то и обижается. А я смолоду горячая была — искусаю его, бывало, до синяков, а у него старанья много, а все без толку… Плохая наша бабья доля, — сказала она.
Купец уставился на нее прищуренными глазами. Затягивался он все глубже, пуская дым в потолок.
— Это верно, — сказал он, не зная, что говорить. — Да что ты все около печки-то спасаешься?
— Греюсь, — ответила Любка с игривой скромностью и села к столу на стул.
Она понимала, что купец начал томиться, не зная, как приступить к делу. Купец, отвалясь к спинке дивана, порою вздыхал, отдувался, закрывая глаза и хмуро улыбаясь, порою тяжело смотрел на ее грудь, пробор, — и глаза его то стекленели, то вспыхивали. Делая вид, что она ничего не замечает, Любка, опустив ресницы, пила жидкий чай с лимоном, скромно вытирала концом головного платка потеющую верхнюю губу, покрытую черным пушком. Купец вздохнул еще шумнее и вдруг, не глядя на нее, стал торопливо и неловко расстегивать своей крепкой рукой пазуху синей фланелевой рубахи, под которой был жилет. |