Мягко оппонируя Глебу, Волин не хотел озвучивать в споре свои взгляды на отношения с государством. Вряд ли они будут понятны, – еще и потому что Николай Иванович и сам не мог их толком сформулировать и просто объяснить. Главное, – ему не нравился собственный интерес как цель системных взаимоотношений. И двух уровней для описания системы – население и государство – ему представлялось мало. Кроме государственных институтов были другие уровни наблюдения за системой и воздействия на нее. И устойчивость управления определялась не только взаимным соответствием нравственности правителей и народа, но и соответствием нравственности правителей и народа высшему замыслу.
Волину было очевидно, что управление людьми подразумевает манипулирование ими. Без этого трудно мобилизовать людей на выполнение общего дела. Об этом говорил и его опыт. Но тот же опыт убеждал, что в манипулировании людьми есть рамки, красная черта, за которые выходить опасно. И рамки эти не есть результат разумения человека, а есть не зависящие от его воли и разума и не им установленные границы попущения. Нравственный человек всегда чувствует эти флажки и не выходит за них, на какой бы ступени пирамиды управления он не находился.
То, что кажется нам неправдой и несправедливостью, есть отклик души на манипулирование. Если сумма неправды и несправедливостей терпима на всех общественных уровнях, включая ту же работу, которой занимался Волин, его отношения с начальниками и подчиненными, или дела диссертационного совета, в которых ему приходилось участвовать, то государственный обман был в рамках попущения, и душе оставалось место для развития.
Осознание неправды и несправедливости было одним их самых болезненных чувств, которые пережил Николай Иванович в юности. Тогда как раз все говорили правильные слова, которые он разделял, озвучивали нужные и справедливые цели, но на деле выходило наоборот, вместо развития получалось кружение на месте. Был у него период, когда, пытаясь освободиться от заполошных дум, вызванных этим чувством, он начал писать тексты, похожие на рассказы. Чувствуя себя в ловушке, из которой не мог выбраться, свои рассказы он начинал с рассуждений о правде и неправде. О том, что невозможно жить, чувствуя одно, а озвучивая другое, часто противоположное по значению. В силу юношеского самомнения он полагал, что многие люди вокруг него не чувствуют и не понимают того, что чувствует и понимает он, и его долг объяснить, объединить и общей помощью разорвать путы обмана.
Тогда у Николая Ивановича не получилось. Мысли, которыми он жил, положенные на бумагу, оказывались мертворожденными, неинтересными ему самому. Несколько раз он начинал записывать их заново, и опять получалось сырое, пресное печево, от которого самому было и обидно, и неловко, и стыдно. И это было такое глубоко интимное чувство, что даже Нине он не хотел в нем признаваться, когда с ней познакомился. Поэтому собрал всю свою писанину в кучу и сжег в лесу. Бумаги уместились в одной сумке, а мучился он с ними, пока сжег, больше часа. Уголки бумажных пачек и тетрадок закручивались и тлели вместо того, чтобы гореть. Пробовал жечь отдельные листы – получалось долго. Костер развести не удалось – сыро было на опушке, а весь сушняк вокруг подобрали. Но все-таки сжег с горем пополам и потом не жалел об этом. Теперь вот только захотелось прочитать, что он там вымучивал о правде-справедливости. Впрочем, один рассказ, который, как он считал тогда, у него получился, можно было найти. Этот рассказ ему напечатала знакомая машинистка, одну копию он оставил у мамы, попросив сохранить. Вот и дополнительный интерес, чтобы навестить родителей.
На станции Бештау туристы пересели на поезд до Железноводска и стали огибать гору живописной одноколейной лесной дорогой. Поезда по ней начали ходить после долгого перерыва только в этом году. Дорога вилась змейкой, поворачивала то влево, то вправо, колеса электрички скрежетали на поворотах. |