Все современное – сплошь одна фальшь, задавившая правду-истину…
И ведь как здорово научились рассуждать! Всё искренно, все страстно, всё озарено талантом! И вопросы часто берутся мировые, а судьбы общечеловеческие, но тем лучше!.. Лучше ли?!
Что если на мгновение, на одну лишь крохотную минуту кольнёт сомнение, и ты остановишься вдруг и спросишь себя, не лукавя: кем я стал? справедлив ли мир? создавали его таким? И какой верой мир наделил меня?
И что делать, если наши ответы покажутся пусты и лживы?.. Отсюда ведь прямое следствие к безразличию и прочим социальным болезням, которые без труда представят безверие массовым психозом, игрой, в которой и искренность есть, и страсть, и талант, – только игрушечные они и ничего не стоят.
Парадокс в том, что извечный антагонист вранья – великое людское терпение, – замешан на доброй порции невообразимой фантазии; то есть, пожалуй, столь же далёк от истины, как обычная ложь.
Будто мы сознательно ждём чудо, которое не даст нам пропасть, – и совершенно нелогично сочетаем знание о случае, вероятность которого ничтожна, с верой в закономерность, с которой этот ничтожный случай улыбнётся нам, рано или поздно. Именно – рано или поздно, но непременно! – здесь полагаются решительно все основания нашей уверенности.
Над несерьёзностью нашей веры мы частенько смеёмся, но при этом всё же выводим из неё ожидание счастья, которым живём и на которое работаем всю жизнь…
Казалось бы, надо начинать разбираться, куда делась правда-истина, но можно заранее представить реакцию на такие попытки. «Представлены лишь черновики, формулировки эстетических взглядов, не реализованные – увы! – в законченное литературное произведение» или «нам нужны вещи с ярким сюжетом и неординарными молодыми героями». Мысль не нужна. Она даже вредна. Яркий сюжет и выдуманные герои интереснее. Они помогут обмануть себя.
Но, споря со знанием, всё же ждешь чуда и тем сильнее, чем больше души и времени вложено в ожидание. Потому «что весьма часто истина лежит перед людьми по сту лет на столе, и они её не берут, а гоняются за придуманным, именно потому, что её-то и считают фантастичным и утопическим». Что «мы все стыдимся самих себя», и «всё это из самого полного внутреннего усвоения, что собственное лицо у каждого русского – непременно ничтожное и комическое до стыда лицо; а что если он возьмет… не свое лицо, то выйдет нечто гораздо почтеннее».
Но я не просто так завёл разговор, не из одной лишь фантазии.
Я говорю об Игоре Красавцеве. В моей памяти он остался таким, каким был два года назад, в нашу последнюю встречу.
Был листопад, сумрачное небо, мокрый после дождя асфальт, – и мальчик в окне высотного здания, на которого напал стих самоубийства и который (в сотый раз!) рассказывал мне про аспиранта, выбросившегося с 16-го этажа… Игорь объяснял, как магнетически действует на человека земля, если пристально в нее вглядываться, и что мокрая земля кажется с высоты особенно гладкой и желанной.
Добавьте к этой страсти приятеля глуховатую, чуть неразборчивую речь, – и, без всякого перехода, бурное признание в том, что он скоро женится, что его невесту никто не знает, и что ему искренно жаль рушить нашу дружбу, но таковы обстоятельства. Жизнь решилась, и ему ничего больше не надо знать, кроме семейных обязанностей…
С Красавцевым я познакомился в кафе около китайского посольства. На разных факультетах эту пивную звали «Тайвань» или «Шанхай». Кружка пива там стоила 40 копеек, зато это было недалеко от учебного корпуса. Ещё студенты ходили в «автопоилку» – «Голливуд», то есть автоматы на Мосфильмовской улице, наливавшие за 20 копеек 375 граммов пива, и в «стекляшку» на улице Строителей, куда я так и не добрался. |