Изменить размер шрифта - +

Дяде Волина было, что защищать. «Ура!», «За Родину!» и «За Сталина!» – это было не только за страну и память предков, но и за свет идеи, принятой сердцем и разумом.

Поколению Николая Ивановича идея была уже не понятна. Поэтому сил сплотиться и защитить страну у них не хватило.

А поколение детей, похоже, и не собирается никого защищать. Скорее, они готовятся разрушать.

Дома Волин опять взял свой рассказ, и в очередной раз в нем разочаровался. Текст местами совсем ему разонравился. Неужели юность столь недалека?

И откуда в нем чувство, что рассказ его связан с сегодняшними намеками пустоты, в которой он различал слова Коли и про Колю? Зачем бездна показала ему другой мир? Чтобы он знал, что существуют другие миры, кроме яви? Вряд ли. Про сплетенные с явью миры он слышал еще от тестя и допускал их существование. Тут было что-то другое, связанное даже не с рассказом, а с его автором. Как будто наводка на то, чтобы сравнить себя с погибшим.

Покраснев, будто стыдясь написанного, Волин тупо смотрел на листы своего рассказа. Прошлая мысль о том, что втроем они как один, просто из разных поколений, ему нравилась больше. Сравнивать он не хотел. Любые сравнения были не в его пользу. Он не был ни боксер, ни Ворошиловский стрелок, не прыгал с парашютом и не готовился защищать страну с оружием в руках. Когда надо, умел промолчать. Когда надо, смириться с обманом. В дядином возрасте ни друзей настоящих у него не было, ни девушки. Неинтересный человек. Не герой. И люди, про которых он написал в своем рассказе, были ему под стать – слабые, одинокие. Старушка-вахтер, уборщица, придуманный главный инженер. Девушка с пятнышком, которую он списал со случайной знакомой из музыкального училища, не принявшей его неумелых ухаживаний. А вот сон в рассказе был живой. Это был один из трех юношеских снов, которые он запомнил. Ни один из трех снов ему не удалось разгадать, но они были определенно знаковыми, в этом он не сомневался. Куда-то они его звали. Куда?

Не придумав ничего лучшего, Николай Иванович надел очки и продолжил чтение.

 

Мы давно не встречались. Он жил в профилактории, там же кормился, а я не покидал норы общежития.

– Видел сейчас в холле старушенцию, вахтера, рассказывала о себе, а я подслушал. Ее зовут Галей. Она из деревни. Как-то давно попала в Москву.

Эту Галю я знал. Она часами просиживала в столовой за стаканом чая и непонятно, на что смотрела, – до того удивлённый и пустой взгляд. Я принялся натужно припоминать, чем Галя могла его заинтересовать. Нос плюшкой, надутые щёки. Разве что смех – визгливый и невозможный, как у дурочки?

– Такое же глупое, моложавое и припухлое лицо, как у Гали, – продолжал Игорь, – я видел в церкви у одной причащающейся женщины. У худого священника лицо было деловое, а у этой женщины на лице были сытая благость и глупый восторг.

– Так вот, – говорил Игорь, – Галя не знает, что ей делать, когда выйдет на пенсию. Ее слушают бабки у лифта и неспешно рассуждают. А в подъёмнике гудит ветер, тона на два ниже разговора. Одним ветром можно заслушаться – симфония. Словно волю отнимает потихоньку и подчиняться заставляет; в нём и бубенчики звенят, и железо скрипит, и вдруг с ужасным треском как будто стекло лопнет. Эти зимние ветра в трубах – страшное дело. Без привычки можно вообразить себе невесть что.

– Неужто никого у тебя нет? – спрашивают Галю.

– Никого никогда не было, – отвечает. – Я бы в деревню поехала, да не знаю к кому. Мать моя померла, и все уж люди там чужие, и меня там не помнят… А работать тоже не хочу, надоело. А ещё где – не знаю. Ничего не знаю.

– Как же ты себя довела? Соображаешь ты?

– Не знаю, – говорит Галя.

Быстрый переход