Помню свою гордость и её слова, тихий ласковый шёпот:
– Давным-давно я жила у большого синего озера и думала, что это самое синее место на свете. У меня была самая рыжая белка Васька. Я сочиняла для нее стихи, и Васька говорила со мной… Я теперь думаю, что с тобой говорила, потому что понимаю тебя и жалею. И ты много знаешь обо мне, только всё молчишь, хитришь как будто.
Я знал! Знал!.. Но что я знал? И причём её пятнышко?! Что за глупость такая – пятнышко? Не знаю… Всё внутри сгорело, пусто, как бывает на месте исчезнувшей ненависти и мести за предательство. Но разве Настенька могла предать меня? Она просто ушла, не по своей воле; она не хотела уходить, я знаю! Я бы мог удержать и спасти её! но не стал, завороженный…
Она шла и оглядывалась. От её слёз сворачивались цветы. Ей было горько, а я был маленьким больным чудаком. И сон испугался нашей гордости, померк, взгромоздил одно на другое, напутал, запутался сам и пустым взором удовлетворённо осмотрел то, что натворил…
Утро. Мезонин под зелёной крышей. Больная голова. Толстые губы напротив. Блестящие металлические шары на спинке кровати. Две головы и щуплые очертания тел. Слуховое окошко под потолком. Разорванная паутина в углу.
Я встал с кровати и пошёл за женщиной, которая плакала и порочно двигала широкими бёдрами.
Мы пришли к ограде, увитой плющом и диким виноградом.
Женщина оглянулась и испуганно вскрикнула, точно не знала, что я слежу за ней. Она неумело прикрылась рукой, сказала что-то древней табуретке с атласной подушечкой и исчезла в сплошной стене. Я остался один.
На улице горели фонари, высвечивая в ночи слабые жёлтые круги; всё вокруг них скрылось во тьму; предметы плыли причудливыми косыми очертаниями.
Я думал, что меня обманули, подло обманули, и уже незачем жить. Ни к чему мне старинные фонари, и весь пустынный спящий город, и преследующее меня серое здание…
Что-то заставило меня оглянуться. Я увидел испуганные мокрые глаза и… пятнышко?
– Настя! – закричал я и услышал в ответ короткий стон.
Она стояла как на эшафоте; она была виновата, пятнышко выдало её.
Я упал на траву, вырывая её с корнем судорогою пальцев, уткнулся лицом в землю и дрожал почти без сознания.
Я увидел, как согнулась Настина душа, – закрылась и дрожала испуганным котёнком. И я побежал к ней, потому что любил этого котёнка, бежал изо всех сил, еще и потому что хотел жить, хотел ещё одну, только одну капельку жизни!
Я не успел и умер, не зная, простила ли меня Настенька.
Чувства и лица закружились во мне, замелькали светлячками и сдавили голову.
И была буря, невозможная буря, умница буря! Деревья трещали и ломались, точно спички. Ветер кружился волчком. Молнии огрызались и пугали друг друга. И грянул дождь…
Когда дождь кончился, мокрые души принялись отряхиваться и стряхнули гордость. Я отряхивался старательнее других и радовался, что мне не тепло и не сухо; и загадал, чтобы душе было неуютно на свете и чтобы в ней оставались безумство и счастье. Иначе не стоит жить; душа не сможет полететь, и никакой сон не вылечит её».
После ужина отец читал, мама смотрела телевизор, Николай Иванович думал. Ему казалось, что он был на пороге решения своего вопроса. Юноша, которого или про которого он слышал в пустоте, и другой юноша, каким он увидел себя после чтения, – не были похожи. Но все же они соединялись в образ, который уже почти сформировался. Не хватало каких-то деталей, которые, он был уверен, ждали его около «пожарки».
На следующий день Николай Иванович опять был на старой улице и, подходя к старому дому их семьи, снова как будто услышал зов и почувствовал, как его тянет в сторону бугра.
Проходя мимо дома, его ноги запнулись. Он посмотрел на окна, закрытые ставнями из-за жары, вспомнил прохладу темного зала и трюмо с зеркалом между закрытыми окнами. |