Татары, покачивая головами, презрительно отплёвывались, русские живо образовывали вокруг нас толпу провожатых, — чёрненький, ловкий студентик, сняв фуражку, сочувственно и громко спросил Артёма, указывая глазами на верещавшую свинью:
— Мамаша или сестрица?
— Хозяин! — ответил усталый и злой Артём.
Ненавидели мы свиней; живя лучше нас, они служили для всех, кроме хозяина, источником великих обид и грязных забот о их здоровье и сытости.
Когда в мастерской узнали, что я назначен ухаживать за свиньями целую неделю, — кое-кто пожалел меня этой противной русской жалостью, которая липнет к сердцу, как смола, и обессиливает его; большинство равнодушно молчало, а Кузин поучительно и гнусаво сказал:
— Ничего-о! Хозяин велел — надобно стараться… Чей хлеб едим?
Артюшка закричал:
— Старый дьявол! Ябедник кривой…
— Ну, — а ещё что? — спросил старик.
— Прихвостень! Поди скажи ему, хозяину…
Кузин прервал его речь, спокойно заявив:
— Я — скажу! Я, милый, всё скажу! Я живу по правде…
А Цыган крепко выругался и несвойственно ему угрюмо замолчал.
Ночью, в тяжёлый час, когда я, лёжа в углу, слушал в каменном ужасе сонный храп изработавшихся людей и расставлял пред собою так и эдак немые, непонятные слова: жизнь, люди, правда, душа, — пекарь тихо подполз ко мне и лёг рядом:
— Не спишь?
— Нет.
— Тяжело тебе, брат…
Он свернул папиросу, закурил. Красный огонёк её освещал шелковинки его бороды и конец носа. Сдувая нагоревший пепел, Цыган зашептал:
— Вот что: отрави свиней! Это дело простое — надо соли им дать в горячей воде, вздуются у них от этого желваки в кадыках и — подохнут звери…
— Зачем это нужно?
— Первое, — облегчить всех нас, и хозяину — удар! А сам ты — уйди! Я попрошу Сашку паспорт твой выкрасть у хозяина, — вот: крещусь! Идёт?
— Не хочу.
— Напрасно! Всё едино — долго не вытерпишь, — он тебя сломит… — Обняв колени руками, он дремотно закачался, продолжая чуть слышно и медленно: — Это я тебе хорошо говорю — от души! Уходи, право… При тебе — хуже стало, больно сердишь ты Семёнова, а он на всех лезет. Гляди, — очень недовольны тобой, как бы не избили…
— А ты — как?
— Что?
— Тоже недоволен?
Он помолчал, не отводя глаз от бледного огня папиросы, потом — неохотно — сказал:
— По-моему — на болоте горох не сеют.
— А верно я говорю?
— Верно-то — верно, да ведь — какой толк? Мышь гору не источит. Хошь говори, хошь нет — всё едино. Больно ты, брат, доверчив. Верить людям опасно, гляди!
— И тебе тоже?
— А — и мне. Что я? Разве я чему защитник? Сегодня я — такой, завтра — другой… И все эдак…
Было холодно, пьяный запах перекисшего теста бил в нос. Вокруг — серыми буграми лежали люди, сопя и тяжко вздыхая; кто-то бредил во сне:
— Наташ… На-ата… ох…
Кто-то мычал и горько всхлипывал, — должно быть, снилось, что его бьют. С грязной стены слепо смотрели три чёрные окна — точно глубокие подкопы куда-то в ночь. Капала вода с подоконников; из пекарни доносились мягкие шлепки и тихий писк: подручный пекаря, глухонемой Никандр, месил тесто.
Цыган шептал задумчиво и мягко:
— Ты бы шёл в учителя, в деревню, — во-от! Хорошая жизнь, чисто! И дело законное, верное, — достойно души! Кабы я грамотен был, — я бы сейчас — в учителя! Очень ребятишек люблю. |