И посмотри, какой у неё язык, ты посмотри!
Перед глазами моего героя шевелились огромные, чувственные губы, открывая глубокую чёрную яму, в глубине которой ворочалось какое-то скользкое, короткое, толстое ботало и со смрадом выговаривало:
— Бра-а-во! Браво!
Писатель в страхе закрыл глаза, чувствуя, что его куда-то всасывает. Но когда открыл их, перед ним стояли люди, — самые обыкновенные люди стояли перед ним крепкой стеной, лица их улыбались, глаза сверкали удовольствием детей, увидавших новую игрушку, и всё вокруг него было просто и обычно. От этих улыбок и ласковых глаз писателю стало тепло, страх растаял в сердце его, и ему захотелось сказать что-нибудь «публике», что-нибудь этакое задушевное. Он вздохнул как мог глубоко и сказал, прижав руку к своему испуганному сердцу:
— Господа!
— Браво! Тс-сс-с… Тише!
— Господа, — сказал он, — внимание ваше приятно щекочет мне сердце. Я, кажется, понимаю вас. Когда я был маленьким и слышал военную музыку, я, бывало, бежал за ней, и меня тоже занимала не столько сама музыка, сколько то, как солдат, играющий на большой трубе, надувал щёки. Благодарю вас, господа!
— Браво! — закричала публика.
— Мы любим вас! — громко сказал кто-то.
А чёрт, стоя сзади писателя, всё посмеивался — хитрый!
Тогда писатель сказал:
— Я, господа, в искренность нашего отношения верю, только плохо понимаю, чем я вызвал у вас столь тёплое чувство. Иногда, знаете, мне кажется, будто вы меня за то любите, что я не ношу сюртука и в своих рассказах часто употребляю неприличные слова. И порой мне думается, что, если бы я научился лирические стихи левой ногой писать, вы бы ещё теплее, ещё с большим вниманием отнеслись бы ко мне.
— Браво! Браво! — рявкнула «публика».
— И, видите ли, мне думается, что вы не настоящие читатели, а просто почитатели. Читатель — он знает, что важен не человек — важен дух человеческий, и писателя не разглядывает, как телёнка о двух головах. Он его читает, но ему не верит и над книгой сам думает: «Вот это так, а это не так». А подумав, он делает что-нибудь хорошее, и потом это хорошее называют историей, вы же, господа, творите не историю, а скандалы. И настоящего читателя совсем немного на земле, а таких, как вас, — вон сколько. По совести моей, я должен сказать, что никаких симпатий, а тем более уважения, не питаю к вам… Товарищи говорят мне, что публику уважать нужно, но никто не мог объяснить, за что. Как вы думаете, за что можно уважать вас?
Писатель замолк, вопросительно посматривая на «публику». Она тоже молчала и как бы затуманилась немножко.
Откуда-то подуло холодным ветром.
— Вот видите, — после долгого молчания сказал писатель, — вы сами не в состоянии придумать, за что можно было бы уважать вас.
Какой-то рыжий человек открыл рот и басом молвил:
— Мы люди.
— Ну, много ли среди вас настоящих-то людей? Может быть, человек пять на тысячу найдётся таких, которые страстно верят, что человек есть творец и владыка жизни, а право его свободно думать, говорить, ходить — святое право; может быть, только пять из тысячи способны бороться за это право и без страха погибнуть в борьбе за него. Большинство из вас рабы жизни или наглые хозяева её, и все вы — кроткие мещане, временно заступающие настоящих людей, то же, что в вас есть человеческого, — только зоологическое. Я вот смотрю в ваши тусклые и робкие глаза и со страхом вижу, как мало среди вас смелых, как мало честных! Бедна страна моя людьми смелыми, а уж вновь наступает время, когда ей нужны герои!
Человек двадцать обратились затылками к оратору и пошли прочь. |