Я — смеялся.
Глаз подпрыгнул куда-то кверху, долетел тусклый и как будто обиженный голос:
— Здесь не смеются…
Пред Мишей мелькнуло худое, длинное лицо надзирателя, его круглые, бесцветные глаза, седые мохнатые брови, высоко поднятые над ними, широкий лоб, обтянутый жёлтой, морщинистой кожей…
Студент вздохнул и стал читать надписи. На потолке, там, где, лёжа на нарах, легко было достать до него рукой, кто-то очень тщательно, печатными буквами написал:
«Сдесь сидел Якоф Игнатив Усоф. По убийству жены и Сашки Грызлова за подлость иху. Винваре это было. 1900. Выпустил им кишки».
Миша снова вздрогнул. Его поразило содержание надписи и ещё больше тщательность, в которой чувствовалось, что Усов твёрдо верит в своё право убивать людей.
Он хотел представить себе Усова и не нашёл для него человеческого образа, — этот спокойный убийца рисовался в его воображении бесформенным, грозным пятном, и в центре этого пятна ровным светом горел тусклый, кроваво-красный огонь.
За дверью раздались тяжёлые шаги и громкий возглас:
— Смирно!
Потом загремело железо, дверь отворилась, в камеру вошли двое надзирателей и младший помощник начальника тюрьмы — маленький человек с тёмной, острой мордочкой и пугливыми мышиными глазками. Он искоса окинул взглядом фигуру студента и молча отвернулся от него. Один из надзирателей рыжий, толстый, с большим животом — подошёл к окну и потрогал рукой решётку; другой, знакомый Мише высокий старик, неподвижно стоял у косяка двери и смотрел в лицо юноши мёртвыми глазами. Скользнув около его ног, в камеру влетела — точно облако холодного воздуха зимой — серая фигура уголовного арестанта; он быстро швырнул под нары деревянную шайку, густо вымазанную смолой, и исчез. Ушло и начальство, громко стукая ногами. Взвизгнул тяжёлый засов, потом дверь шумно заперли замком и пошли дальше по коридору, унося с собой холодный, твёрдый лязг ключей.
— Смирно-о! — донеслось в камеру Миши подавленное восклицание.
Где-то протяжно завизжал блок, хлопнула дверь, воздух вздрогнул от звука, похожего на выстрел, вновь раздался тяжёлый скрежет железа, отчётливо прозвучали мерные твёрдые шаги, ещё раз Миша услыхал суровый окрик:
— Смирно-о!..
И — стало тихо, точно всю тюрьму сразу окутали мягкой, непроницаемой для звуков тёмной тканью…
Малинин почувствовал, что у него точно зуб заболел, но тотчас же устыдился тихо ноющей боли, встряхнул головой, сунул руки глубоко в карманы брюк и, громко насвистывая, зашагал по камере.
В окошке явился мёртвый глаз надзирателя, и его сухой старческий голос спокойно произнёс:
— Свистеть — нельзя!
— Нельзя? — остановясь, повторил Миша.
— Ну, да…
— Хорошо… не буду! — усмехаясь, сказал Миша, пожав плечами.
Несколько секунд глаз тускло поблестел, потом медленно всплыл вверх. За дверью прозвучали, удаляясь, мягкие шаги. В соседней камере у каторжан гудел тёмный, однообразный шум… Кто-то, должно быть, молился или рассказывал сказку… Миша подошёл к окну, встал на подоконник и, прислонясь лбом к холодному железу решётки, стал смотреть во тьму ночи… А ночь была так густо темна, что казалось — если за окно высунуть руку, рука покроется сырым, чёрным, как сажа, налётом…
В тишине, точно подстерегавшей звуки и готовой резко обнаружить их, Миша почувствовал, что в нём снова растёт гордость собою.
…Среди сотни людей только он один нашёл в себе мужество смело спорить против насилия!.. Ему вспомнились влажные глаза девушки. Может быть, теперь, сидя в своей маленькой комнатке, она рассказывает подругам о том, как высокий студент говорил речь, призывая на борьбу с насилием. |