Изменить размер шрифта - +
Молодая женщина четырнадцать лет нянчила сына и всё работала без отдыха, не имея в жизни ничего, кроме сына. Она отдала его в приходскую школу, потом в городское училище, но там однажды учитель дёрнул мальчика за волосы, и мать, никогда не сказавшая сыну своему даже грубого слова, взяла его домой. Потом она нашла ему место писца у судебного следователя, а сама все шила, делала цветы, вязала чулки, всё работала. Сына взяли в солдаты, и там он, воспитанный любовью матери и влюблённый в неё, не стерпев насмешек над нею со стороны унтер-офицера, ударил начальника во время ученья. За это его отдали на три года в дисциплинарный батальон, без зачёта службы, а мать его всё работала и плакала над жизнью своего сына. Прослужив в солдатах семь лет, измученный, запуганный, он воротился домой и нашёл мать почти ослепшей, — она уже не могла работать, а ходила на паперти церквей собирать милостину… Но и тогда она подарила ему шарф, связанный ею, — последнюю работу дряхлых пальцев и полуслепых глаз, последнее воплощение своих сил, безропотно отданных сыну. Он несколько месяцев не мог найти себе дела и жил милостиной, собранной матерью. А потом она совсем ослепла; он, наконец, получил место в тюрьме; кто-то поместил слепую старуху в богадельню, и там она теперь вяжет чулки сыну своему…

«Какая женщина! — думал Миша. — Сколько любви… сколько простой, трогательной красоты!»

Он вспомнил пугливые, недоумевающие глаза рябого, его тихий голос…

— Какой же смысл в её труде, если сын всё-таки…

— Господин Малинин! — послышался громкий шёпот.

Миша вскочил с нар, — в окошечке двери беспокойно светился глаз надзирателя.

— Вы чего говорите? — спрашивал старик.

— Я? Я — не говорю… — удивлённо ответил Миша.

— Ведь я слышал!

— Это, должно быть, так…

— То-то… А вы удержите себя…

Глаз надзирателя на минуту скрылся, потом снова явился, и старик заговорил предупреждающим шёпотом:

— Вот так же всё разговаривал с самим собой… один тут… сказать правду — племянник он мне…

— Ну? — быстро спросил Миша.

— Ну, и свезли его в сумасшедший дом…

— Племянник ваш?

Глаз странно прыгал, — должно быть, надзиратель утвердительно кивал головой.

— И — сидел здесь? — тихо спросил Миша.

— В девятом номере…

— И вы его… вы — тоже были здесь? — не сразу сказал Миша.

— Я здесь — семнадцать лет, — спокойно ответил старик.

Миша, глядя на тусклый глаз старика, на его длинный хрящеватый нос, хотел спросить его:

«Неужели и племянника своего вы так же вот караулили, как меня?»

Но, боясь обидеть старика, он не спросил об этом, а только сказал:

— Давно вы здесь…

— Подождите-ка, я стул принесу себе, — подмигнув, зашептал старик, — а то — трудно мне нагибаться… спина болит.

Он ушёл. Миша стоял перед дверью, слушая шарканье его ног, и думал:

«Если у человека есть душа — у этого она должна быть такая же тёмная, сморщенная и сухая, как его лицо…»

Старик воротился, бесшумно приставил к двери стул, и снова в круглом отверстии явился его глаз и мохнатая, седая бровь, высоко поднятая над ним.

— Вот так-то лучше, — заговорил он. — Спать я не могу — косточки болят… И вы не спите… вот мы и поговорим… Ночью это можно… днём нельзя, а ночью — кто узнает? Днём-то я притворяюсь, будто строгий с вами… нельзя иначе, начальство требует! А ночью и с вами можно поговорить… К тому же — какой вы преступник? Эхе-хе! Жалко мне вас… Смеётесь вы, радуетесь, будто вам чин дали… молодость! Повинились бы вы начальству-то…

Мише стало неприятно слушать.

Быстрый переход