Ты будешь первый ученик мой — не плачь! Эй, ты, ребёнок, ты слаб ещё!
Ты тоже оскорблён? Ничего! Скоро ты возродишься к жизни новой, к жизни, в которой мы, наконец, будем принимать участие и будем вслух, громко, без боязни говорить о всём, о чём хотим! Ты не веришь мне? Верь!.. Хотя это кажется и несбыточным, но — верь всё-таки. Я твой добрый гений, я орёл будущего! Ручаюсь тебе, что все слова твоего сердца и ума получат жизнь, их услышат, над ними будут думать, их поймут, и ты получишь должное — славу человека, который жил для жизни и людей. Верь мне, мы напьёмся из полной чаши жизни, и все наши чувства будут удовлетворены. Знаешь ты, что сказал Григорий Богослов о Юлиане, который и есть отвлечённая формула отступления от истины и угнетения веры? И ты, может быть, как все, тоже думал, что Юлиан — это цезарь? Голубчик! Не верь этой пошлой истине, она стара; возьми из неё идею, но забудь о ней. Жизнь — в будущем, и там она наша. В прошлом только идеи, там нет лиц. А мы с тобой — лица и потому возьмём идеи, которые нужны нам для ступенек к лестнице счастья, по которой мы войдём в вечное блаженство, как ангелы во сне Иакова, как творцы жизни, обновители духа!
Его торжественный шёпот превратился, наконец, в поток слов, всё реже и реже оживлявшийся мыслью, и, наконец, просто в слова без смысла, связанные между собой, казалось, только единством звука.
— Спасение… Паскаль… пока…
Кирилл давно уже поднял голову и стал перед койкой на колени, всё обнимая ноги Кравцова. Теперь он закинул голову немного назад и с восхищением смотрел в лицо больного, не отрываясь ни на секунду от него.
На полу ещё лежала эта голубая хартия луны и теней, но начертанные на ней гиероглифы изменились, стали проще формой, но ещё темнее цветом. Вся комната была заполнена волнующимися звуками торжественного шёпота. Тихая и тёмная ночь смотрела в окно.
Две человеческие фигуры, лицом к лицу друг с другом, не обращали внимания на то, что в дверь поочерёдно заглядывали то голова женщины в чёрном платке, то голова мужчины в шапке и с чёрной бородой. За дверью тоже слышался шёпот. А Кравцов, всё так же упираясь руками в койку, склонился к лицу Кирилла и всё говорил, говорил.
Это продолжалось почти до рассвета. И уже когда мгла за окном посерела, он, измученный, свалился на подушку и сразу замер.
Кирилл Иванович быстро встал, пугливо оглянулся и подскочил к нему. Рассветало.
Он сдёрнул с себя пальто, занавесил им окно и, снова подойдя к койке, прошептал:
— Ничего, говори!
Но Кравцов, должно быть, уже не мог говорить; он только кивнул головой и, вздохнув, отвернулся к стене. Тогда Кирилл сел у него в ногах на койку и, обняв свои колени руками, стал смотреть глазами любви и восторга на созидателя будки всеобщего спасения.
В четырёхугольном белом пятне подушки его чёрная голова сначала выделялась резко, а потом стала таять и растаяла. Тогда на месте её появилась жёлтая, безбрежная и сухая пустыня, и в ней всё трупы, — много трупов людей, лежащих в разных позах и отдыхающих от утомления в пути. А далеко на краю пустыни сиял кроваво-красный шар, спускаясь куда-то вниз, а с неба падали мягкие и тёмные тени, окутывая усталых людей… Потом наступила ночь, явился сон, и раздался в тишине пустыни бред спящих.
Среди них один человек не спал, стоя посреди спящих, зорко глядя в небо, где было много звёзд, а ниже их неподвижно стояли в воздухе три чёрные точки. Это были орлы пустыни, и человек смотрел на них подозрительно и в ожидании.
И потом Кирилл видел дорогу, заполненную людьми, исходящими из плена жизни.
Их было много. Среди них были и дети; они плакали на руках матерей и отцов. А отцы и матери молча шли в пыли и в рубищах, и через их глаза Кирилл видел их души в тоске и в лохмотьях, — изорванные, изношенные души много страдавших людей. |