Я ведь ненадолго.
— Ага, иди, иди. Можешь. Скорее только, а то она проснется, и я не буду знать, что делать.
— Что ж ещё делать? Ничего не надо делать. Я кухарке скажу, коли что…
— немного удивлённо произнёс Ефим и скрылся.
Павел Андреевич закурил папиросу и лёг на диван. Самовар затих. Теперь вся комната была наполнена стуком маятника столовых часов.
«Нужно переменить эти часы, у них слишком стучит маятник…» Но здесь Павел Андреевич поймал себя на очень странном ощущении. Это была какая-то боязнь думать; нечто совершенно новое. Где-то в нём шевелилось смутное, незнакомое чувство, назойливо требовавшее формулировки.
«Пустяки это! Всё пустяки!» — мысленно отмахнулся он. Но, полежав немного, он почувствовал, что ему необходимо встать и пойти посмотреть, как она, эта девочка, спит там.
Он встал, пошёл и, проходя мимо зеркала, увидал на своём лице сконфуженную и растерянную улыбку. Ему стало больно от этого.
«Как я сегодня глуп!» — попробовал он урезонить себя, но не достиг цели.
Вот перед ним кровать Ефима, завешенная ситцевым пологом. За этим пологом слышится ровное, глубокое дыхание. Павел Андреевич снял со стены лампу и, раздвинув полог, стал смотреть.
Гостья спала вверх лицом, широко и свободно раскинувшись. Её кудри осыпали своими кольцами всё личико, и полуоткрытые губки, улыбаясь, показывали маленькие белые зубы. Крохотная грудь подымалась и опускалась так ровно, и вся она, хорошенькая и миниатюрная, была так одинока, жалка…
Павел Андреевич нахмурил брови и быстро отошёл. А когда он лёг на диван, то почувствовал, что его настроение надолго испорчено и, кажется, это ещё не всё…
«Может быть, это приведёт меня к тому, что я покаюсь в эгоизме, к великому удовольствию господ идеалистов и прочих любителей сентиментальности?» — холодно и едко спросил он сам себя. «Покаюсь и смиренно займусь добродетельными волнениями о ближнем и судьбах его?» Он чувствовал, как думы оставляют тоскливый и злой осадок. И, как ни старался, не мог забыть о том, что в его квартире, кроме его уравновешенной, покойной жизни, есть ещё жизнь — в зародыше, маленькая пока жизнь; в будущем она будет грязной и тяжёлой историей, может быть, очень длинной… Хорошо, коли тупой, растительной, но если проснётся сознание?.. Будет бесконечная, мучительная борьба, и кончится она падением. «И, может быть, я же, тогда уже прокурор, как дважды два четыре, докажу господам присяжным необходимость засадить эту девочку в тюрьму.
Какая ирония!»
Он закрыл глаза и, убавив огонь в лампе, неподвижно вытянулся на диване.
Одна за другой мысли рождались и роились в его голове, и, когда он с усилием оттаскивал их от себя на минуту, он казался себе бессильным, жалким, порабощаемым чем-то, виноватым в чём-то. И вся эта путаница ощущений была так туманна и смутна для него. «Зачем я привёл эту девочку?» — тоскливо спрашивал он себя. «Ведь десять человек подали и прошли мимо неё, и, наверное, это были люди менее установившиеся и более чувствительные, чем я. О, наверное! Зачем же именно я должен болеть за неё?»
Но тут ему стало смешно над собой… «Спрашивать так, это спрашивать — зачем кусок карниза упал на голову именно этого человека? Эта девочка — тоже случайная шутка судьбы…»
У него выступал на лбу холодный пот, и что-то давило на лёгкие, мешая дышать.
Он сбросил пиджак и [жилет], расстегнул ворот рубахи и снова закрыл глаза.
Когда он раздевался, то заметил, что портьера на двери странно колыхнулась, но не обратил на это внимания. Поглощённый своими думами и меланхолическим полумраком комнаты, он лежал с закрытыми глазами, и время, казалось ему, тянется невыносимо медленно, несмотря на торопливое тиканье часов…
Вдруг ему почудился какой-то шорох… Он полуоткрыл глаза и вздрогнул, увидав, что спущенная с петель и совершенно закрывавшая дверь портьера тихо колеблется, отводимая в сторону маленькой детской рукой. |