Иногда изучение своих ног, очевидно, надоедало ему, и он всё с тем же неизменным выражением горького недоумения подымал свои глаза на потолок, где дрожало солнечное пятно от одного из смотревших в окно лучей, отражённого ушатом с водой, стоявшим у порога. Но, очевидно, предчувствуя, что близкое знакомство с солнечными лучами ему не нужно и что всё, что есть на земле, скоро исчезнет для него вместе с его способностью видеть и думать, вместе со всем им, бедным, дряблым Хреном, которому в близком будущем предстоит переселиться с земли в землю, — он отводил свои серьёзные глаза от потолка и снова устремлял их на ноги, которые, очевидно, интересовали его больше, чем всё остальное.
Он жил у старухи Китаевой вот уж девятнадцатый месяц, а она получила деньги за его воспитание только за два месяца и с большим нетерпением ждала, когда он «опростает квартиру», как иносказательно она выражалась.
Она ходила однажды на квартиру его матери, маленькой, анемичной и сутулой девушки-швейки, и нашла её еле живой, лежащей на койке.
— Что же, матушка, — сказала старуха Китаева, садясь на койку, на которой та лежала, почти не двигаясь, — родить-то родила, а кормить сила не взяла? Непорядок!
Не обязалась ведь я ваши-то грехи на своём горбу носить. Денежки пожалуй, а то ребёнка бери, я ведь не благодетельница какая-нибудь.
Мать широко открыла свои голубые тусклые глаза, и в них выразилось много скорби и ужаса.
— Бабушка! — сдавленным шёпотом заговорила она, — заплачу! Всё до копейки, до гроша заплачу! С живой сдеру с себя шкуру, продам и заплачу! В проститутки пойду!..
Потерпи!.. Потерпи, милая! По-ожалей меня него, бедного мальчика… а… а… а… пожалей!..
Старуха Китаева слушала её стоны, смотрела, как по впалым, иссохшим щекам катились крупные слёзы и как нервно, часто подымается впалая грудь матери горького Хрена.
— Ах вы, девки, девки! Блудни девки! Драть бы вас надо крепко, да! — внушительно проговорила она.
— Бабушка, эх!.. Любил ведь, жениться хотел!..
— Ну, это, матушка моя, песня старая. Слыхала я её раз тыщу.
Но старуха Китаева, видно, не только слыхала, а и сама певала эту песню, ибо невероятно сморщилась, согнулась, закашлялась, подумала и, поцеловав больную, ушла, строго наказав ей выздоравливать. Но та не послушалась её и вскоре умерла, а Хрен остался на попечении старухи Китаевой и вскоре надоел ей. Тогда она отвела ему в пожизненное пользование угол и, утешаясь тем, что долго он всё равно не протянет, успокоилась, поскольку могла.
Кроме Хрена, было ещё четверо ребят. За троих платили аккуратно, четвёртый собирал милостыню и сам с избытком оплачивал расходы на своё содержание. Это был шестилетний круглый, пухлый и розовый мальчуган Гурька Мяч, отчаянный озорник и большой фаворит Китаевой.
— Вор ты будешь первостепенный, Гурька! — похваливала она его вечерами, когда он, возвращаясь «с мира», выкладывал из котомки, вместе с кусками хлеба, конфорки от самоваров, дверные ручки, гири, детские игрушки, подсвечники, маленькие сковородки и прочую мелочь.
Гурька весело взглядывал на неё бойкими серыми глазёнками и подтверждал с полной уверенностью:
— Ух какой!.. Всё буду воровать — и лошадей!
— А как тебя усибирят будочники? а? — ласково спрашивала Китаева.
— А я убегу! — не затруднялся Гурька.
Тогда старуха Китаева давала ему на лакомства семишник и отпускала гулять.
Остальные трое, в числе которых был и Панька, ничем особенно не отличались друг от друга и пока ещё не успели нажить себе каких-либо определённых индивидуальных черт. Все они трое очень громко кричали, если их не кормили долго; то же они делали, если их окармливали; они кричали и тогда, когда их забывали напоить, и тогда, когда им в глотки насильно вливали воду. |