— Так, по условию, до будущего месяца? — спросила она его притворно-холодно.
— Все-таки?
Она опустила ресницы.
— Все-таки…
— Благодарю вас. Мое почтение.
Еще раз поклонившись, он вышел на лестницу.
VII
Я его схватила,
Я его держала
За руки, за платье —
Все не отпускала.
Ах, какой пассаж!
Швейцарка, подававшая господам в передней верхнее платье, жадно засматривалась в глаза учителю. Но он, погруженный в раздумье, наклонил молча плечи, чтобы она удобнее могла накинуть на него шинель, и не удостоил девушку взгляда.
Затем она выскочила за ним на освещенную газом лестницу; не замечая ее, он стал спускаться по ступеням.
Вдруг до слуха его долетел сверху тихий плач. Он оглянулся: опустив лицо на руки, которыми она ухватилась за ручку двери, чувствительная швейцарка всем телом судорожно вздрагивала и тихонько всхлипывала.
— Это что такое? — промолвил молодой человек и поднялся опять на площадку.
Девушка опустила голову еще ниже и зарыдала стремительнее и глуше. Обхватив ее полный, ловко стянутый стан осторожною рукою, Ластов другою приподнял ее личико за подбородок.
— О чем, любезная Мари?
— Еще спрашивает… — в слезах прошептала она, делая слабые усилия вывернуться из его объятия.
Лицо учителя омрачилось.
— Так вот что! Мари, вы, собственно, для меня приехали сюда?
— А то для кого же!
— Бессердечный я… И не сообразил. Бедная моя, хорошая! А я был уверен, что ты меня забудешь.
Разжалобившись, он поцеловал красавицу в пробор и погладил ее по волосам.
— Ну да… так вас и забудешь…
— Но как же ты решилась?..
— Приехать-то к вам?
— Да?
— А что ж мне оставалось? После вашего отъезда из Интерлакена я серьезно заболела и целый месяц прохворала. Оправившись, я положила выгнать вас из сердца: «Что любить-то? Ведь он любит другую. Нет, забуду ж его!» Говоришь себе, говоришь, а самой, как к стене горох! Вынесешь, бывало, в столовую пансионерам кофе, невольно взглянешь всякий раз на стул, где сидел бесценный; нет, там сидит другой, чужой! И прислушиваешься: не стукнет ли дверь, не войдет ли он… Уж чего я не делала, чтобы рассеяться: и на вечеринки ходила, и в Берн выпросилась, в театр… Ничего не берет: чем дальше, тем все горше. Тут настала осень, пансионеры разъехались, пришло время глухое, нескончаемо скучное… Не знаю уж, как я прожила зиму, весну и лето. Тут стало совсем невмоготу. «Будь, думаю, что будет». Разузнала, где живет здесь знакомый мне кондитер — и была такова…
— Но чего ж ты ожидала здесь?
— Чего ожидала? Я говорила себе: «Ведь, может, он все-таки любит тебя? Немножко, крошечку? Или нет, хоть не любит, но будет терпеть тебя около себя; и будешь ты служить ему, как последняя раба, со взгляда угадывать его желания и в награду за все твои старания — видеть его, слышать его…»
Читатель! Нет сомнения, что и вы когда-нибудь питали к кому бы то ни было ту сладостную, трепетную, безотчетную симпатию, что именуется любовью? Ну, да хоть искру ее, быть может, даже завеянную уж пылью и мусором вседневной прозы? Представьте же себе, что это, однажды вам столь дорогое существо, привлеченное из-за тридевять земель вашим же магнетизмом, восстало бы перед вами внезапно в прежнем виде, цветущим, прекрасным, полным прежней безграничной к вам преданности, растроганным, в горючих слезах о вашей забывчивости, — ответите ли вы за свое сердце, что оно не забилось бы сильнее, что в нем не вспыхнула бы былая божественная искра?
Ластов находился именно в таком положении: он держал у своей груди еще недавно милую ему девушку, он поневоле (чтобы не дать ей упасть) прижимал к себе ее пышное девственное тело, пылающее, дрожащее; он слышал ее усиленное, прерывистое дыхание, глядел ей в прелестное, молодое личико, в заплаканные, умоляющие очи… В нем загорелась прежняя искра!
— Черт знает что такое! — пробормотал он, то краснея, то бледнея, и бессознательно опустил обхватывавшие швейцарку руки; потом закрыл глаза и в изнеможении прислонился к стене. |