Мужик земляной — ты и есть мужик, видно, и нечего было зариться на чужое, одежки и судьбу чужую на себя примерять, незнаемую. Отняла вот все и выкинула, назад отправила — и может, правильно сделала.
Продолбил леток — не маловат? А большой зачем — непогоду ловить, дождь? В ней и тельца-то никакого, в птице, одни перья. С внутренней стороны чуть пониже его прибил полочку — "для удобствия", как Григорий Иванович говорил, и чтобы сороке ли, вороне до птенцов не дотянуться, еще те любители… А с сыном, с Микой, так и не смастерил ни одного, не пришлось. Не догадался, да, и что-то не было там скворцов, не видел. Аисты — да, были, и он еще удивлялся, как это они людей не боятся. Уж кого бояться если, так это людей, пуще всякого зверя… И полочку наружную тоже, совсем невеликую, чтоб только скворцу уцепиться, а не как некоторые: просверлят и палочку крепкую вставят — как раз для тех же любителей. Сядет на нее ворона, сунет голову, а скворчата тянутся, думают- отец-мать с кормежкой… нет, ничего понарошку здесь не бывает, жестоко все и всерьез. Но за скворцов-то есть кому думать а за нас?
Да хоть чутье бы какое-никакое, инстинкт — где у нас он? В гости она поехала, гостеванья ей, дуре набитой, не хватало… вот зачем? За каким?!.
Бессильная злость накатила, и тоска, и жалость опять несказуемая бросил топор, на порожек сел в двери, закурил, спички ломая, руки тряслись… что, совсем уж психом стал? А кем еще… Как не отговорил тогда ее, жену? Ведь не хотел же никак отпускать, не по сердцу все было это — а будто в ступор какой попал, впал: раз ей сказал, Оксане, чтоб не ездила, другой — неспокойно там, на правобережье, шастает и балуется шваль всякая недобитая, из-за кордона подзуживается… Нет, уперлась, за неделю собираться взялась: все школьные друзья-подруги, дескать, там, сто лет не была. А на третий ему бы вытряхнуть чемодан и одно сказать: не поедешь! Или без сына бы ехала пусть, раз уж так загорелось ей, — может, и одумалась бы. А не сказал, примак. Не в своем дому, а тесть с тещей всё в ту же дуду: та шо, мол, злякаться, тамо же уси свои, це ж вотчина наша; и стильки ж рокив ридных нэ бычилы!.. Хохлы же, упрямей черта. И как связало его, оцепенило, ни слов, ни воли не нашлось — рукой махнул, тем более с тракторишком нелады, с темна до темна с тестем налаживали-переналаживали его, а уж культивировать пора, весна. Ихняя, мартовская, как наша майская — земля мигом поспевает, в какие-то дни. А Мика все около него вертелся, льнул к нему, любое подай-принеси с готовностью такой старался исполнить: как ни хотелось в гости прокатиться, в сторону незнаемую, о какой порассказали ему, а с отцом-то лучше, и с неохотой какой в машину лез, оглядывался…
С братом двоюродным оксанкиным на его «жигуленке» отправились, тот по делам каким-то своим коммерческим, да ведь и не в первый уж раз ездил. Часу не прошло, как отъехали, а хоть беги за ними — так разняло что-то, растравило неспокойство. Но так ли, сяк, а утишил все-таки, почти уговорил себя: ну да, бывает всякое там, безобразничают наци и подонки всякие — а где теперь этого нет? И ездят люди, попривыкли уже, что ли, притерпелись — как, скажи, к скверной погоде…
Но нет, предупреждало же что-то, давало знать, а он не услышал толком. Не прислушался, вернее — не внял, и кто ему теперь виноват? Не мальчик, должен бы знать и знает же, где живет — в нещадном, людском, какое лишь притворяется, что будто бы не знает, не ведает, что творит, даже и справедливостью вооружась, как арматурным прутом-двадцаткой… И только во сне том, словно на затертой видеопленке повторяющемся какой уж год, где и краски, и звуки «плывут» уже и фальшивят вовсю, верит он в справедливость; а как до дела, до жизни — нету ее, справедливости, и не было никогда, похоже, а есть… что есть? Самовольщина есть, у каждого своя, и всякий готов свою за правду счесть, махает ею как дубиной, да, и стреляет из нее же, из самопалки, аж щепье летит… И даже тщеславился он ею, правотой своей, и сейчас еще нет-нет, да погордится; но в том-то, может, как раз и беда, что ведь есть она у него, правота, самая вроде бы прямая, — а лучше бы, думаешь, и не было бы ее вовсе, никакой, чтоб глаза ею людям не колоть, на зло не вызывать. |