Прелый запах тины и серебристый лунный свет окутывали теплую, летнюю ночь дымкой таинственности. По мосту проехал экипаж, роняя на реку золотистые отблески фонарей, и все было так, как мечтал Эрик, но покоя на душе не было. Было еще хуже, чем там, в зале, тревожно и тяжело, и, что самое страшное, не находилось для этого причины. Будто не его то было, чужое. Той гибкой, пошатывающейся фигурки, что упрямо шла по заросшему травой берегу к воде.
— Стой! — выкрикнул Эрик. Она продолжала идти.
— Стой, тебе говорят! Позднее он держал в объятиях плачущую, судорожно цепляющуюся за его сюртук девицу, и слушал, и слушал, как она выла в полный голос, освобождаясь от непонятного ему горя.
— Не могу… не могу за князя, слышишь, не хочу. Пусти! Пусти! Лучше умру, пусти!
Девица, темноглазая, темноволосая, все же вышла замуж за князя, только за другого — за Эрика. Родила ему болезненного, но горячо любимого сына. А потом было пять лет страха и один месяц долгой, болезненной агонии.
— Я не хочу жить, — сказала как-то безжизненным голосом осунувшаяся Хельга, после похорон Эрика-младшего. — Не хочу, слышишь, не хочу! Он не только слышал, но и чувствовал, и не мог выносить ее и своей боли. Приказал слугам не спускать с нее глаз, закрылся в кабинете и целую ночь просидел у окна, не двигаясь, поглаживая вспотевшими пальцами рукоятку пистолета. Лишь тогда он понял, насколько слаб и жалок: он так и не сумел нажать на курок. А утро встретило его выстрелом: Хельга сумела.
— Я только на минуточку вышел, — оправдывался чуть позже веснушчатый слуга, — я не знаю, как она… не знаю. Эрик поднял пистолет и выстрелил. И когда тело слуги коснулось персидского ковра, до князя дошло: убивать, оказывается, легко. А вот самому умереть гораздо сложнее… Вот с тех и бродит по улицам столицы, выискивая их… желающих умереть. И помогает другим делать то, что не смеет сделать сам. Это не сложно. Надо только почувствовать чужую боль и застыть где-то неподалеку. Дождаться, пока боль станет почти невыносимой, обретет оттенок одиночества. Когда тот, другой, останется один. И шагнуть навстречу, стремясь спасти, помочь, туда, где билась раненой птицей в темноте чужая душа. Помочь уйти. А потом на время становилось легче. Всегда, но почему-то не сегодня. Почему-то сегодня было особенно жаль ту девушку на кровати, почему-то жгли пальцы янтарные четки, и хотелось их выбросить, а вместе с ними и воспоминания о сегодняшнем дне. Забыть… да, уйти и забыть. Эрик ушел, а вот забыть не смог. Вместо этого он сыпал и сыпал соль на застаревшую рану, бредя по мокрым, суетливым улицам.
Вспоминая печальные, виноватые глаза сына.
— Смотри куда прешь! Кто-то грубо оттолкнул Эрика к стене. Эрик вздрогнул, выныривая из болезненных воспоминаний. Дождь закончился. Народ куда-то спешил, поругиваясь, проезжавшие экипажи то и дело окатывали пешеходов грязью. Вслед им летели проклятия, которые перекрикивали суетливые голоса мальчишек-газетчиков:
— Новое убийство! Новая жертва ангела смерти! Читайте, читайте!
Неуловимый ангел смерти! Дарующий легкую смерть вновь убил! Читайте, читайте! Эрик кинул в ладонь мальчишки монетку, развернул газету и полоснув взглядом по колонкам бреда, устало усмехнулся. Он ненавидел журналистов. Пишут много, а знают… Да что они вообще знают? Зашел в темный переулок и закрыл глаза, желая только покоя. А покой бывает лишь в одном месте. Старинное кладбище встретило его зарослями трав, каплями дождя на ярко-красных ягодах малины, покосившимися, давно некрашеными оградками и… далеким, напевным голосом священника. Эрик удивился: уже много лет в сонном царстве забытых всеми склепов никого не хоронили. Эта часть кладбища была старой, густо поросшей вечнозеленым плющом и, казалось, никому ненужной. А Эрику даже нравилось временами прогуляться по усыпанным гравием дорожкам, любоваться на распускавшиеся, чудом выжившие тут розы, чувствовать застарелое дыхание смерти. |