Изменить размер шрифта - +

За ольхами в полях все разгоралось, яснело. Дорога и многочисленные стежки, стекавшиеся с разных сторон, стали видны совсем отчетливо, как днем, и только в ольшанике и в саду все еще жалась, ища укромные затулины и прячась там до поры до временн, темень.

— Постарел наш дом, Павла, — сказал Григорий и посмотрел на ее бледное лицо, матово высвеченное дальним светом зари. Только теперь он разглядел Павлу как следует. «Да, — подумал, — прошла жизнь. Прошла. Не воротишь. Ничего теперь не воротишь».

— Все старится, — отозвалась Павла; видно, и она думала о том же. — Камни и те. вон мохом седым покрылись. Прошел наш век, Гриша. Да. — Она покачала головой. — Наш век прошел, а у бога дней не убыло. То-то жизнь человеческая…

— Дом я поправлю, — решил отвернуть разговор Григорий. — И хлева тоже поправлю. И колодец, если успею.

— Какой колодец? — спросила его Павла.

— А тот, в ольхах, возле ручья. Помнишь, перед войной как раз стежку я туда гатил?

Она вспомнила и улыбнулась неумело, расправив вокруг рта и на лбу несколько морщин:

— Я туда уже и не хожу. Давно не хожу. И ключ тот, поди, дрегвой да ряской затянуло.

— Цел ключ. Бьется. Живой. Вот сруб сделаю, поставлю, стежку проложу, и будут все Михалищи воду на чай брать да меня поминать. — И он тоже улыбнулся.

— Да где ж ты все это успеешь, ежели сказал, что на три дня всего? Ты уж хоть отдохни, в родимом-то дому, Гришенька. А то как дождь или снег начинает таять, так угол, вон тот и заливает. Попреют, боюсь, бревна. Иван Шумовой годов пять тому на чердак лазил, что-то поправлял. Ничего, хорошо поправил. А летось опять потекло. Теперь я его не зову, тоже плохой стал, выпивает. Полезет, убьется еще. Хватит мне горя: А крыша… Что ж крыша. До края моего века хватит. Поди, не далек, край-то.

— Успею, — сказал Григорий и стиснул зубы.

Только и успел сказать это Григорий, как дернуло и раскидало рассветную тишину близким выстрелом. И тут же пуля рванула шинельное сукно на плече, обожгла кожу и, миновав-таки живое, щелкнула в дверную лутку, в самый сучок, так что только крошки брызнули, и расщепила ее. Григорий повалил на пол Павлу, придавил и свободной рукой подтащил за ремень винтовку.

Обойма пошла в магазин туго, будто век Григорий не заряжал своей винтовки. «А может, — подумал, — оттого, что от страха пальцы одеревенели? Да что ж ты, солдат, — пристыдил себя в следующее мгновение, — тебе ли бояться вражьей пули? Ты ж тот страх давно пережил. Пережить-то пережил, — утер рукавом вспотевший лоб, еще не зная, что делать дальше, — а все же страшно». Он положил винтовку цевьем на левую, руку и начал всматриваться в рассветную муть. На дороге никого не было. Дорога дремала, как и час и два тому назад, будто никакого выстрела и не было. Как же, будет он тебя на дороге дожидаться. Стрелок-то, по всему видать, осторожный, такой пальнет и ходу, покуда его и видели. Вдруг Григорий заметил, что сизое облачко дыма расплылось в узкой, едва засквозившей в черном ольшанике просеке, как раз там, куда уходила стежка в село.

«Эх, ударить бы прямо туда, небось еще ветки колышутся, а потом чуть правее, разок и чуть левее тоже, глядишь, и поймал бы стрелок пулю, будь он хоть трижды лукав», — подумал Григорий, до рези в глазах напрягая зрение. Никакого движения там не наблюдалось. Или затаился, или все же ушел. А наугад стрелять в сторону села… Пуля — дура, она и невинного споткнет. Видать, все же ушел. Воровски стрелял. Ушел.

— Да что ж это такое, Гришенька? — приподняв голову и торопливо обирая с лица спутанные волосы, подала испуганный голос Павла.

Быстрый переход