Побежали навстречу, полукольцом охватывая то место, откуда стрелял и етрелял Осинок.
Но первой настигла Осипка не пуля из той, густеющей от злобы и быстро приближающейся к нему цепи. И не штык, длинный, как копье, тяжелой русской винтовки первым настиг Осипка в его окопе, который некоторое время помогал ему держать прижатыми к земле обе половины села. Первой настигла Осипка Павла. И те и другие видели, как она подошла к бровке бруствера, подняла с пашни что-то похожее на тяпку или лопату и, размахнувшись высоко, во все плечо, рубанула в глубину окопа. Глухо и придавленно бухнул последний выстрел, совпав с ее ударом, и Павла, вскинув руки, стала медленно падать навзничь. Первым подбежал к Павле Василий Прасолёнков и подхватил ее на руки.
Люди сразу остановились, охнули, и в поле зависла такая тишина, что стало слышно, как в стороне выгона, сидя в сурепке, плакал навзрыд Митька. Голова его то поднималась из желтой кипени сорняков, то пропадала опять. Когда поднималась, рыдания были слышнее.
Осипка вытаскивать не стали. Он лежал на дне своего окопа, уткнувшись толовой в осыпавшийся угол и неловко подвернув под себя руку. Рядом лежал немецкий карабин, личное его оружие. Повсюду, даже на бруствере, валялись стреляные гильзы. А и много ж он их тут насеял, качали головами пречистопольцы и отходили в сторону. Из окопа воняло пороховой гарью, старческим потом и еще чем-то, непонятным пока, от чего, видно, и воротило всех.
Пречнстопольские бабы и мужики стояли с одной стороны и уже понемногу переговаривались, отходя от немоты. Заглядывали то в глубину окопа, то в глаза солдат. Те сгрудились с другой стороны и, тяжело дыша, молчали. И те и другие чувствовали за собой глухую непоправимую вину: одни — что вот так, не по-людски встретили своих, долгожданных; а другие — что не успели, что залегли перед какой-то сволочью, что допустили пролитие крови.
— Успел-таки, гад, — послышалось в толпе.
— А винтовка-то, винтовка, гляди, немецкая.
— Какую выдали.
— Ишь, сколько годов берег.
— А Павла ж что, живая еще?
— Унесли Павлу, к фершалу понесли.
— В грудя, говорят, в самые попал.
— Эх, беда-беда.
— И так несладко жила.
— Беда, а не одна беда. Тетка ж Проса тоже померла. Сердце остановилось.
— Глядите, глядите, люди! Живой вроде.
— И вправду, дышит.
— Дышит, гад. А то бы и прикопать тут… — Нельзя. Живой…
— Лопата, должно быть, вскользь прошла. Оглушила. Не охрянет, видишь, — никак.
— Надо тогда вытаскивать. Судить чтобы.
— Э, вытаскивать… Кто ж его будет вытаскивать? Вытаскивай. Он там, чуешь, вроде обделался.
— Да пристрелить его, суку, и прикопать. Вот будут рассусоливать, что да как.
— Правда что. Он в нас крыл — не жалел.
— В поле?
— Прибить бы можно, да поле гадить…
Потом пречистопольцы подняли глаза и пристальнее стали всматриваться в лица солдат, в плотно сомкнутые рты, обведенные серовато-грязными потеками от высохшего пота, в изгибы То ли запыленных, то ли выгоревших бровей. Кое-кто уже узнал в тех изгибах и морщинах родное и пошел, расталкивая толпу, навстречу. И через минуту в поле чуть в стороне от большака вихрем поднялся и закружился, втягивая в себя все окрестное, такой стон и крик» какого здесь испокон веков земля, быть может, и не слышала.
В Пречистое Поле взвод вошел строем, как и полагается воинскому формированию на марше. Вот только песню не пели, не до песни было. Пропылил до центра села, где когда-то стояла церковь Всех Мучеников, а теперь лишь бугрилась рыжая от кирпичной крошки земля, кое-где поросшая конским щавелём да полынью, остановился возле ракит, составил винтовки в козлы, по шесть. |