По нему, таская различный сор и пряча в глубокие трещины белые продолговатые кругляшки яиц, ползали муравьи. Они спешили по невидимым дорогам, обгоняли друг друга, останавливались друг перед другом, стригли чуткими усиками, будто антеннами, возвращались назад; в своей разумной неиссякаемой суете они были похожи на людей. Холмик зарос все тем же чернобылом. Возле калиточки, державшейся на проволочных скрутках, валялся позеленевший стакан с отбитым краем и пустая бутылка. Да, лет, пожалуй, пять сюда никто не ходил.
Иван Филатенков сорвал с калитки проволочный обручок, шагнул за оградку, встал на колени, раздвинул пыльную полынь и поцеловал сухую натруженную землю и, запрокинув вверх потную стриженую голову, сказал: «Прости, Христинущка. Прости, родимая. Что не увидал тебя с дороги, когда шел сюда, прости. И что не вернулся. И за все остальное тоже, Христннушка…»
Долго он стоял на коленях перед могилой жены, долго немо смотрел в землю, вдыхая горький и жаркий полынный дух, обжигающий не только гортань и глаза, а и проникающий в самую душу й запекающийся там, в ее потемках, больными сгустками. Никто не смел ни окликнуть его, ни потревожить остановившуюся здесь и будто засмотревшуюся на них тишину. Он больше чем кто-либо имел право на эти долгие немые минуты.
«Эх, да словно ж вчера все было!» — сказал он, качнулся и снова приник лбом к горячей земле. Здесь, внизу, полынью пахло еще сильнее, и Иван Филатенков подумал в какое-то мгновение: «Вот, родным духом хоть подышу вволю. Говорят, что полынь везде пахнет одинаково. Может, кому-то и вправду одинаково. Но вот эта… Горше этой, видать, во всем свете нет».
Так думал Иван Филатенков, лежа на могиле своей жены.
Потом он встал, так же молча и не поднимая головы, пошел в лес. Час или два спустя, никто того времени не считал, он вернулся на выкошенную уже луговину, неся на плечах своих широкий розоватый ясеневый крест. Иваны, попеременно косившие округу, подхватили было тот крест под перекладины, как подхватили бы человека под руки, но Иван Филатенков отстранил их.
Он сделал все так, как хотел. Поднял холмик, обложил его дерном. А сделав все, снова встал на колени и поклонился троекратно и сказал: «Ну, вот мы и свиделись, Христинушка. Прощай, родимая. Мне идти надо. Будем на днях уходить, так зайду. Зайду попрощаться». Затем он встал, вышел из оградки и велел проститься с Христиной Ивану Федотенкову, все время стоявшему поодаль. А Ивана Младшего подтолкнул к дороге и сказал:
— Пойдем. Пусть они тут одни побудут. А стежку к дороге что ж не прокосили?
— Не успели, дядь Вань. Я сейчас, — спохватился парень, но Иван. Филатенков взял у него из рук косу, не спеша направил ее бруском и пошел широким густым рядом к дороге.
— Вот, Иван, — сказал он, дойдя до насыпи, — чтоб всегда так было. Понял?
— Понял, — без обиды ответил Иван Младший; в другой раз, может, и обиделся бы, что с ним так, как с маленьким, а теперь нет.
— То-то. Тетка тут твоя лежит. Родная кровь. Христина. Хороший человек. Не забывай. Если стежка — чернобылом… Если опять… Тогда грош тебе цена. И тебе, и всем вам. Вот так. Пошли.
Глава седьмая. БРАТЬЯ И СЕСТРЫ
В тот новый день застучали по всему Пречистому Полю топоры, найденные в чуланах и сараях, отчищенные от ржавчины лет и остро отточенные косными брусками, брызнули из-под пил опилки, забелело по всему селу затесанными гладко, в овал, бревнами и, свежестругаными тесинами, женственно прогибавшимися над стрижеными потными, черными и русыми, а то и совсем седыми головами солдат и растерянными лицами нынешних пречистопольцев, которые не могли еще прийти в себя и до конца поверить в то, что произошло.
Там подладили под второй, надежный венец домкраты, подвесили сруб, выкрошили ломами и топорами гнилые нижние бревна и начали тут же подводить новые, широкие, основательные. |