И я решать буду, что и как.
— Ты? Ты — власть? — Голос Глухоченкова сразу потвердел. — Власть он… Ты, Дорошенков, этим словом только забавляешься. Мне шутить с тобою некогда.
— А я и не шучу. Я вполне законно говорю. Понял? — Неужто и вправду силенку почувствовал?
— Почувствовал. Я знаешь что почувствовал? Я почувствовал, что спина у меня заболела. На сгибе.
— Так ты ж сам гнулся. Тебе ж самому так, согнувшись, легче было жить. Так что из корысти ты свою болезнь нажил.
— Да, может, и гнулся. А теперь не буду.
— Что, неужто в другом месте заболело?
— Заболело. Очень даже заболело. Сейчас там у каждого болит. Кто совесть еще не растерял.
— А ты, Петрович, что, не растерял ее, совесть-то?
— Нет, я еще не всю растерял, Семен Николаевич. Вот в чем штука! Не всю! Я вот нынче разогнулся и, может, впервые себя человеком почувствовал.
— Стёпа, — бухгалтер похлопал предсовета по плечу. — А ты послушай-ка, какую я тебе загадочку загадаю. Пройдет, значит, к примеру, день, за ним и другой, и уйдут наши пришельцы туда, откуда пришли. Так вот вопрос к тебе: что тогда будет? Молчишь? Не удивительно. Трудный вопрос. Признаю. Так как, даешь мне пару минут для информации.
— Говори, черт с тобою. Только недолго.
И вот из середины людского гуда и движения кто-то наконец крякнул Дорощенкову, что пора бы и начинать, что Ждать больше уже некого, все Пречистое Поле как есть тут. Степан Петрович-потер разом вспотевшие ладони и пошел к столу, покрытому куском красной материй. Он шел и думал о только что состоявшемся разговоре с бухгалтером Глухоченковым. Замутил он ему душу. Надо было послать главбуха куда подальше, а то ишь, гад, под самый дых бьет. Надо было сразу, как только подошел, и пугнуть его от себя. А теперь… Теперь Степан Петрович почувствовал, что и сам уже уверовал в необходимость сбора денег. А что, придет время, ведь и действительно спросят. Тут главбух прав, спрашивателей, ой, как много! Спрашивателей вон нынче больше, чем пахарей. И что ни год, то тьма ихняя все гуще. «Эх, — с отчаянием подумал Степан Петрович уже перед самым столом, — отдал я им вожжи, отпустил, дурак, вот они теперь и погоняют. Куражатся. Да так, что ни кнута, ни коня не жалеют. Не свое — дармовое. Ну, вот и дошел до стола. Теперь надо повернуться лицом к народу и говорить. А что? Что я им могу сказать?»
— Дорогие односельчане! — начал торжественно предсовета Степан Петрович Дорошенков. — Вот и собрались мы все. Все! В этот необычный факт трудно поверить, товарищи дорогие, но он налицо.
Он кашлянул, замялся, спохватившись, что напрасно, наверное, сказал это «товарищи дорогие», что и вообще надо как-то иначе говорить, другими словами, что надо говорить не как на исполкомах и сессиях, там-то как раз было проще, там он всегда знал, что сказать и как сказать, там почти всегда было по бумажке. А тут ведь такое не пройдет. Не пройдет… Он вспомнил, что ночью — ведь не спал же из-за этого выступления всю ночь! — приходили к нему простые, нужные и правильные слова. А теперь вдруг куда-то все провалилось. И Глухоченков еще со своим крохоборством… Ведь вначале ж надо свое слово сказать, а уж потом — ему предоставить. «Эх, сбил он меня, стронул, гад, с мысли. Жалко ему стало материальных ценностей для народа…» И хотел было уже плюнуть Степан Петрович на приставания бухгалтера насчет денежных сборов, но подумал вдруг, что ведь вот действительно скоро пройдет эта смута, уйдут мужики, не насовсем же они пришли, что правда, то правда, и надо будет жить дальше, что жить-то дальше придется не как-то там иначе, а все же, куда ни крути, давно заведенным порядком. |