А второго ребенка растят совсем иначе. Над вторым ребенком ей уже не хотелось дрожать, не хотелось кутать, пичкать, подскакивать на каждый звук, второго ребенка нужно было не просто любить, а воспитывать. Фаина воспитывала Таню по доктору Споку, а по доктору Споку нельзя дрожать, кутать, пичкать, подскакивать, а нужно положить ребенка в кроватку и дать поплакать, а самой заниматься своими делами.
Несправедливо, когда один ребенок балованный-кутанный-пичканный, а другой по доктору Споку, но Фаина уже была опытная мама и понимала — ничего с ребенком не сделается, поплачет и уснет. Младенец Таня росла в строгости по доктору Споку, а в три месяца Фаина отдала Таню в ясли и поступила в аспирантуру.
…— Я… я… я… — всхлипывала Таня с конфетой во рту.
— Таня, у тебя тоже есть способности, ты их обязательно проявишь, — утешала Фаина. — Главное — упорно работать над собой. Но ты должна понимать, что бывают люди способнее тебя, что Лева талантливый, и это не причина для рева.
Таня выплюнула конфету и заплакала еще громче, приговаривая: «Я… я… я…»
Все думали, что Таня хочет сказать: «Я, я, я, — я тоже здесь, не только Лева». Что она ревет от ревности, от недостатка внимания, — надо сказать, вполне обоснованно ревет, девочка не виновата, что она не одаренный ребенок, а обычный. Но Таня пыталась сказать совсем другое, пыталась и не могла. Человек в три года не может выразить словами такие сложные чувства, которые испытала Таня, когда Лева мгновенно решил сложную задачу и взрослые обомлели, — изумление, любовь, осознание Левиного великолепия и своей малости по сравнению с ним. Таня плакала от прекрасности момента, плакала ОТ ЛЕВЫ, как чувствительные люди плачут от прекрасной музыки.
Лева удалился за шкаф — за шкафом была родительская спальня, кроватка и подоконник с игрушками, собственно, полуметровый подоконник был «Левиной комнатой», на подоконнике лежали игрушки и книжки, здесь же Лева расставлял солдатиков и возил машинки.
Комната Фаининой матери теперь принадлежала Фаине и стояла пустая. Фаина уговаривала Марию Моисеевну переселиться в эту комнату, намекала, как тяжело Фире с Ильей жить с ней вместе. В одной комнате с мамой было действительно невыносимо тяжело, любовь Фиры с Ильей превращалась в мучительный ритуал: подождать, пока затихнет мама, не раз прислушаться, шикнуть на Илью «ты что, тише!», вовремя придавить ему рот подушкой, чтобы не разбудил маму, не забыть и себе заткнуть рот подушкой, — Фирина любовь была громкая. На Фирины слова: «Если нам сейчас так хорошо, представь, как было бы, если бы мы были одни…» Илья смеялся — бодливой корове бог рога не дает. Фира обижалась: «Мой рог — это то, что я тебя люблю? Пожалуйста, тогда мне ничего не надо…» Илья улыбался — ты всегда первая не выдерживаешь… Но и он, конечно, устал, в одной комнате с мамой — это мучительство, а не любовь.
Но Мария Моисеевна, во всем покорная дочке, ни за что не хотела переселяться в Фаинину комнату, уперлась: «В чужую комнату непрописанная не пойду, нельзя, не по правилам, меня накажут»… И сколько Фаина ее ни уговаривала, сколько ни объясняла, что сейчас мягче закон о прописке, чем прежде, что она имеет право кого хочет в свою комнату поселить, — нет, и все!
…Лева вынес плюшевого мишку, протянул Тане — на! У Левы такое светлое, доброе, щекасто-глазастое лицо, он сам похож на плюшевого мишку, — и от переполнявшей ее благодарности и восхищения Левой, от невозможности выразить свое восхищение Таня заплакала еще громче.
Илья увел Таню за шкаф, открыл дверцу и посадил Таню в шкаф — на стопку Левиных рубашек. От неожиданности — вдруг оказаться в шкафу! — Таня замолчала, и Илья, быстро вытерев ей рубашкой слезы и сопли, подул в нос, пощекотал за ушком, нашептал глупые бессмысленные слова — «малыш-глупыш», «малыш-мартыш», «малыш-коротыш» — и через несколько минут вынес из-за шкафа уже улыбающегося ребенка. |