Мы незаметно дошли до Покровских ворот и, поскольку разойтись просто так показалось мне не совсем удобно, я позвал Ольгу в стеклянное заведение, светившееся напротив, выпить по чашке кофе. Предварительно я ей напомнил о восьмичасовом свидании, и она созналась, что сочинила это свидание, как говорится, на всякий пожарный случай, то есть на тот случай, если бы ей потребовалось отделаться от меня. Это признание мне понравилось.
В течение того времени, что мы пили кофе, ничего интересного сказано не было, но когда мы вышли из стеклянного заведения и двинулись аллеями Чистопрудненского бульвара, Ольга вдруг завела разговор, который натолкнул меня на одно замечательное обобщение. Довольно долго Оля молчала, но по особому напряжению, исходившему от нее, я чувствовал, что сейчас она что-то скажет. Мы дошли до какой-то зеленой будки, и Оля сказала, глядя куда-то вдаль:
— Меня немного беспокоит, что вы думаете о Саше. Он вам, наверное, странным показался…
— Да нет, — сказал я, — мужик как мужик. Художник — а с художников взятки гладки.
— Ведь он совсем отшельником живет. К нему никто не ходит, вы понимаете — никто! Он поэтому так и перепугался сначала. А когда мы уходили, он чуть не расплакался, вы этого, наверное, не заметили, а он правда чуть не расплакался. Я его ужасно жалею, но… это, конечно, нехорошо так говорить о родном брате: я его жалею, но не люблю. Я, наверное, напрасно это сказала, да?
Я ничего не ответил; я побоялся случайным словом направить ее монолог в искусственное русло и промолчал.
— Мне сегодня почему-то ужасно хочется говорить. Так, чтобы выговориться до дна. Какое-то нервное у меня сегодня настроение, вот я говорю, а в животе как будто птичка бьется — наверное, это вы на меня так действуете…
И это признание мне понравилось; я застенчиво улыбнулся и стал на ходу закуривать сигарету.
— Вы знаете, самое интересное то, что у меня есть конкретные основания не любить Сашу. В этом, собственно, и заключается вся странность; если бы я его беспричинно не любила, то это было бы еще ничего, потому что такое между родственниками бывает, но я его, так сказать, причинно, обусловленно не люблю. Я только оговорюсь, что я его не люблю не в смысле присутствия ненависти, а в смысле отсутствия любви.
В этом месте я не сдержался и вставил никому не нужное замечание:
— Ваша сестра, — сказал я, — всегда найдет, к чему прицепиться.
— Нет, это очень веские основания. Вот я сейчас скажу, какие именно, и вы со мной согласитесь. Дело в том, что он меня пугает, а пугает он меня потому, что я уверена: ему что-то такое известно, что никому из нас не известно. Вот покажите мне цветок и скажите, что этот цветок думает, как человек, чувствует, как человек, и я его невзлюблю, как Сашу. Но цветок хоть помалкивает, а Саша всегда выпячивает, что ему известно то, что никому из нас не известно. Он поэтому и насмехается над всеми: стрижется наголо, дворником работает, в валенках ходит круглый год…
— Я что-то не соображу: а что ему, собственно, известно-то? — спросил я.
— Не знаю, — сказала Ольга. — Возможно, он понимает, что означает — жить.
— Судя по Сашиной комнате, я бы этого не сказал.
— Нет, просто с первого раза Сашу не раскусить. Ведь вы почти ничего про него не знаете, а я знаю. Мне кажется, что здесь кроется именно какая-то пугающая осведомленность — он поэтому и величавый такой, как египетские пирамиды. Например, для Саши не существует вопроса «ну и что?».
— Это что еще за вопрос?
— Ну как вам объяснить… Это такой неизбежный вопрос, который возникает, если попытаться осмыслить любое действие человека. |