В заключение он приступает к анализу идейной стороны дела:
— Впрочем, это все, как говорится, сюжет, который у плохих писателей всегда имеет самостоятельное значение. Но большие писатели относятся к сюжету только как к орудию производства, а вообще они всегда норовят посредством его что-то сказать. Что же говорит нам Николай Васильевич Гоголь? В данном конкретном случае он нам говорит, что вот вроде бы люди только и делают, что спят и едят, а следишь за их жизнью, и от жалости наворачивается предательская слеза. Потому что люди-то хорошие, добродушные, а и жили как дураки, и умерли как дураки из-за того, что верили в предрассудки. Не то время, не то окружение — и пожалуйста: из жизни получается анекдот! Причем я- считаю, что эта тема злободневна и в наши дни в том смысле, что если бы я, например, родился в Костроме, а не в нашей злосчастной Степановке, то в области чтения я наверняка вышел бы в большие специалисты.
— Гоголь вон тоже в деревне родился, — с ядовитым выражением скажет районный уполномоченный, если он присутствует на «концерте», — и тем не менее достиг выдающихся художественных результатов. Так что — спокойно, товарищ Зюзин!
— Да, но ведь у него были культурные родители! — горячо возражает Павел. — Они понимали, что к чему. А моя мама Нюра, которая сроду не знала, с какой стороны книга открывается, в одиннадцать лет приставила меня к вилам! В этом смысле меня только одно окрыляет: какое художественное произведение ни возьми, везде у людей невзгоды, везде что-нибудь, да не так! Вообще страшная штука — литература. Вот вы, товарищи, пашете себе, поднимаете надои и в ус не дуете в остальном — и, наверное, правильно делаете, — но только литература нам тем не менее показывает: почему-то жизнь все еще не так прекрасна, как того заслуживает человек. И даже более того — жизнь, это сплошная недоработка. Не знаю, как вы, а у меня сердце кровью обливается, как подумаю, что жизнь — это сплошная недоработка. Ведь полторы тысячи лет существует наша преподобная нация, а все-то у нас так или иначе наперекосяк. Ох, тяжело мне, товарищи, исключительно тяжело!
— А вот это уже злобное очернительство! — восклицает бухгалтер Ковалев. — Ты давай, Павел, сворачивай свою лавочку, а то я на тебя в район настучу.
— Ну, настучи, — смиренно говорит Павел, и все расходятся по домам, несколько пришибленные темными Пашиными словами.
Двое из будки 9-го километра
В тот час, когда в больших и маленьких городках Европейской России рабочий люд начинает косо поглядывать на минутную стрелку и потихоньку складывать инструмент, когда в Москве, в Скатертном переулке, один притворщик, выдающий себя за тенора, встает с постели и принимается репетировать перед зеркалом хищное раздувание ноздрей и варианты меланхолического выражения, когда на улицах зажигаются фонари, когда берет силу противное настроение, от которого ни о чем не хочется думать, а хочется потягиваться и зевать — в косенькой избушке, именуемой будкой 9-го километра Красногорской дистанции движения, гасят свет и отправляются на боковую. Только что по дистанции проследовал скорый поезд, и теперь до четырех тридцати утра по местному времени не предвидится никакого служебного беспокойства. В четыре тридцать, когда на дворе стоит прозрачная мгла и до настоящего утра еще, что называется, жить и жить, по дистанции следует почтовый поезд номер 17, и в избушке начинают греметь ведром, в котором на ночь замерзает вода, фыркают, кашляют и противно шаркают валяными сапогами.
Будка 9-го километра, огороженная низким забором, вечно починяемым или перестраиваемым заново, стоит на полпути между станциями Дея и Полуночный Актай, в том месте, где плотно пересекается дорога на один маленький городок. Место это не людное и вообще какое-то нежилое. |