Выдумка не была гибкой. Отец появился; он действительно привез с собой рубли, скопившиеся за холодный срок, и плюс — объявилась кругленькая сумма, что дал в долг старый дружок Молокаев. Так что почти на равных паях с новыми родственниками отец помог построить молодоженам кооператив. А после жеребьевки, едва номер квартиры определился, он же сам впрок квартиру отремонтировал. Он вроде бы уравновесил и свою простоватость, и свое долгое сибирское отсутствие. Он вроде бы и с разговорами своими к родственникам не лез. Но картинку-акварель, с таким тщанием нарисованную, смазала одна и случайная собесовская бумажка, что пришла не по адресу Якушкина, а к молодым. Муж Лены, пустяка ради, отправился в собес, а принес оттуда так, что не унести: судимость в паре с шизофренией.
Якушкин жил в каменном флигельке на окраине и, помимо народных праздников, к молодым в гости в общем не ездил, но легче не было, — для щепетильных родственников мужа он жил рядом: он жил в том же городе. Он мог прийти (теоретически) в любую минуту. Он мог заночевать. Им не нравился его неопрятный вид и его голос, и уж совсем не нравилось, что он каждый раз, разговорившись, сулит им нехорошую болезнь и еще более жуткую кончину.
Родственники мужа — с одной, а с другой стороны и как бы из-за спины Лену дергали (звонили) бывшие отцовские дружки Молокаевы, тоже подбрасывая ей в душу, хоть и не часто, всякие приятные слова: «… Как это так и как же ты не знаешь, где отец сейчас? Слаб умом, а все же он твой отец!» И, конечно же, после таких слов, и брани, и угроз подать в милицию на всесоюзный розыск Лена вскинулась, кликнула мужа, и они колесили Москву, пока не отыскали. И, как обычно, найдя его и выплакавшись, она понимала, что искать-то не стоило. Якушкину что — отодвинувшийся чуть от спиртовки, он толок в полутемной комнате пустырник и зерна тмина, а Леночка глотала новые слезы, терзаясь теперь тем, что же это за лекарство варится и для кого: «Папочка, ты отравишь людей, тебя же посадят!» Якушкин, казалось, не слышал: весь в деле. Якушкин передал — она взяла из его рук небольшую ступку и терла теперь пестиком дурацкий этот тмин. Они не гляделись рядом как отец и дочь, они гляделись как старик-колдун и молоденькая его внучка.
Сергей Степанович, приборматывая, зажег вторую спиртовку; он нюхал варево и был, творец, кальцием недоволен, а Лена всхлипывала — когда же, папа, ты прекратишь, когда же дашь наконец нам жить спокойно? «… Сам того не зная, ты опасен для людей — пойми же». Руки были заняты растиранием тмина, и потому слезы возле губ Лена слизывала. В сотый раз объясняя отцу, что он — в пороховом погребе, а она — в каждодневном за него страхе, Лена напоминала ему, что есть же в березовом Подмосковье неплохие и даже ухоженные дома для таких вот переболевших стариков. «… Мог бы там жить, как все люди, — ходить в кино, в шашки играть», — всхлипывала Леночка, отлично, впрочем, зная, что шашечно-киношное царство надолго Якушкина не удержит, и что надеяться не на что, и что «папочка — это крест на всю жизнь». Но можно же было помечтать — и поплакать. На улице муж Лены прохаживался возле машины и курил. Он ждал. Они с Леной долго сегодня колесили, пока отыскали, и теперь он ее ждал, покуривая и нет-нет поднимая глаза к окнам, однако сам наверх не поднимаясь, потому что видеть спятившего тестюшку за колбами и пробирками было выше его молодых сил. Стоял морозец, и курить в перчатках было неудобно.
Варево вскипало; варево желто пенилось, обдавая комнату травным запахом, — Якушкин же, кальцием недовольный, шевелил губами — шептал самому себе: «… Кальций лучше всего вводить в организм в чистом виде: очищенный мел, зубной порошок, а также толченая яичная скорлупа… Глюконат кальция, которым врачи пичкают больных, имеет, к сожалению, кислую реакцию». |