Главная площадь оказалась сплошь уставлена повозками и палатками расторопных конкурентов — в суровой борьбе нам достался уголок, едва вместивший три наши тележки. Слева от нас оказался бродячий цирк, где в клетке под открытым небом уныло взрёвывал заморенный медведь; справа расположились кукольники, из их раскрытых сундуков жутковато торчали деревянные ноги огромных марионеток. Напротив стояли лагерем давние наши знакомые, комедианты с побережья — нам случалось встречать их на нескольких ярмарках, и тогда они отбили у нас изрядное количество монет. Южане полным ходом сколачивали подмостки; Флобастер помрачнел. Я отошла в сторону, чтобы тихонечко фыркнуть: ха-ха, неужто старик рассчитывал быть здесь первым и единственным? Ясно же, что на День Премноголикования сюда является кто угодно и из самых далёких далей — благо, условие только одно.
Очень простое и очень странное условие. Первая сценка программы должна изображать усекновение головы — кому угодно и как угодно. Странные вкусы у господ горожан, возьмите хоть эту потешную куклу на виселице, ту, что украшает собой здание суда…
Праздник начался прямо на рассвете.
Даже мы маленько ошалели — а мы ведь странствующие актёры, а не сборище деревенских сироток, случались на нашем веку и праздники и карнавалы. Богат был город, богат и доволен собой — ливрейные лакеи чуть не лопались от гордости на запятках золочёных карет, лоточники едва держались на ногах под грузом роскошных, дорогих, редкостных товаров; горожане, облачённые в лучшие свои наряды, плясали тут же на площади под приблудные скрипки и бубны, и даже бродячие собаки казались ухоженными и не лишёнными высокомерия. Жонглёры перебрасывались горящими факелами, на звенящих от напряжения, натянутых высоко в небе канатах танцевали канатоходцы — их было столько, что, спустившись вниз, они вполне могли бы основать маленькую деревню. Кто-то в аспидно-чёрном трико вертелся в сети натянутых верёвок, похожий одновременно на паука и на муху (Муха, кстати, не преминул стянуть что-то с лотка и похвастаться Флобастеру — тот долго драл его за ухо, показывая на мелькавших тут и там в толпе красно-белых стражников).
Потом пришёл наш черёд.
Первыми вступили в бой марионетки — им-то проще простого показать усекновение головы, они сыграли какой-то короткий бессмысленный фарс, и голова слетела с героя, как пробка слетает с бутылки тёплого шипучего вина. Худая, голодного вида девчонка обошла толпу с шапкой — давали мало. Не понравилось, видать.
Потом рядом заревел медведь; здоровенный громила в ярком, цвета сырого мяса трико вертел над головой маленького, будто резинового парнишку, и под конец сделал вид, что откручивает ему голову; в нужный момент парнишка сложился пополам, и мне на мгновение сделалось жутко — а кто их знает, этих циркачей…
Но парнишка раскланялся, как ни в чём не бывало; медведь, похожий на старую собаку, с отвращением прошёлся на задних лапах, и в протянутую шляпу немедленно посыпались монеты.
Южане уступили нам очередь, махнув Флобастеру рукой: начинайте, мол.
Ко Дню Премноголикования мы готовили «Игру о храбром Оллале и несчастной Розе». Несчастную Розу играла, конечно, не я, а Гезина; ей полагалось произнести большой монолог, обращённый к её возлюбленному Оллалю, и сразу же вслед за этим оплакать его кончину, потому что на сцену являлся палач в красном балахоне и отрубал герою голову. Пьесу написал Флобастер, но я никак не решалась спросить его: а за что, собственно, страдает благородный Оллаль?
Оллаля играл Бариан; он тянул в нашей труппе всех героев-любовников, но это было не совсем его амплуа, он и не молод к тому же… Флобастер мрачно обещал ему скорый переход на роли благородных отцов — но кто же, спрашивается, будет из пьесы в пьесу вздыхать о Гезине? Муха — вот кто настоящий герой-любовник, но ему только пятнадцать, и он Гезине по плечо…
Я смотрела из-за занавески, как прекрасная Роза, живописно разметав по доскам сцены подол платья и распущенные волосы, жалуется Оллалю и публике на жестокость свирепой судьбы. |