Я вдруг поняла это необыкновенно ясно, меня как громом поразило. Под предлогом избавления от «сентиментальности», беспокоившей Жан-Шарля, ее искалечат. Мне хотелось завтра же вернуться, отнять ее у них.
— Я тоже предпочитаю, чтоб люди выкручивались собственными силами. В глубине души я считаю — только не повторяй этого, скажут: до чего старик отстал, — я считаю, что вся эта психология — шарлатанство. Ты найдешь Катрин точно такой же, как оставила ее.
— Ты думаешь?
— Убежден.
Он принялся говорить об экскурсии, которую запланировал на завтра. Он не принимал всерьез моих тревог. Естественно. А я не так уж интересовалась древними камнями, которые привлекали его. Было бы несправедливо с моей стороны на него за это сердиться. Нет, струна оборвалась не в Дельфах.
Микены. Может, это случилось в Микенах? Но в какую минуту? Мы вскарабкались по каменистой дороге, ветер вздымал вихри пыли. Вдруг я увидела эту дверь, двух обезглавленных львиц и почувствовала… Было ли то потрясением, о котором говорил мне отец? Я сказала бы скорее — смятением. Я прошла по царской дороге, я увидела террасы, стены, пейзаж, расстилавшийся перед Клитемнестрой, когда она ожидала возвращения Агамемнона. Мне чудилось, что я отторгнута от себя. Где я? Я не принадлежала веку, когда люди спали, ели, ходили по этому еще не тронутому временем дворцу. А моей жизни, сегодняшней, не было дела до этих развалин. Что такое развалины? Не настоящее, не прошлое, но и не вечность тоже: настанет день, когда они исчезнут. Я говорила себе: «Как это прекрасно!» У меня кружилась голова, я чувствовала, что меня подняло, понесло, закачало, смело, я была превращена в НИЧТО. Мне хотелось вернуться на туристскую базу и провести день, читая детективные романы. Группа американцев фотографировала. «Какие варвары! — сказал папа. — Фотографируют, чтобы не смотреть». Он говорил мне о микенской цивилизации, о величии Атридов, об их падении, предсказанном Кассандрой; раскрыв путеводитель, он уточнял каждый клочок земли. И я подумала про себя: в сущности, он делает то же самое, что туристы, над которыми он смеется; он пытается приобщить к своей жизни руины храма, который ему не принадлежит. Они наклеят фотографии в альбом, будут показывать их друзьям. А он унесет в голове картины с соответствующими подписями и отведет им надлежащее место в своем внутреннем музее; у меня не было ни альбома, ни музея: я наталкивалась на красоту и не знала, что с ней делать.
На обратном пути я сказала папе:
— Завидую тебе.
— Почему?
— Все это так много для тебя значит.
— А для тебя?
Вид у него был разочарованный, и я быстро ответила:
— Для меня тоже. Но я понимаю хуже. Не хватает культуры.
— Прочти книжку, которую я тебе дал.
— Прочту.
Даже если бы я прочла, говорила я себе, меня не потряс бы тот факт, что имя Атрея было обнаружено на табличках в Каппадокии. Я не могла бы ни с того ни с сего увлечься этими историями, о которых ничего не знаю. Нужно долго жить с Гомером, с греческими трагиками, путешествовать, иметь возможность сравнивать. Я чужда всем этим умершим столетиям, они меня подавляют.
Женщина в черном вышла из сада, сделав мне знак. Я приблизилась: она протянула руку, что-то бормоча; я дала ей несколько драхм. Я сказала папе:
— Ты видел?
— Кого? Нищенку?
— Она не нищенка. Она крестьянка, и даже не старая. Это ужасно: страна, где крестьяне нищенствуют.
— Да, Греция бедна, — сказал папа.
Когда мы останавливались в каком-нибудь городишке, меня часто стеснял контраст между непомерной красотой и непомерной бедностью. Папа однажды заметил, что людям, жившим бедно, — в селениях Сардинии, Греции, — благодаря тому, что они не знают денег, доступны ценности, утраченные нами, и суровое счастье. |