Могила его утеряна – это красиво: прижизненная неизвестность питает лучи его запоздалой славы, а они раскаляют его несуществующий надгробный камень. Крупнейшая прижизненная литературная премия навсегда осталась для него посмертной, основоположив фонд его имени, на средства которого мы, его исследователи, ежегодно собираемся где-нибудь на Адриатике, а потом издаем нами же самими читаемый том наших прений, ничего не оставляя в пользу потенциальных гениев из церковных сторожей.
Бум Ваноски, безвестного автора тридцатых годов, пришедшийся на конец шестидесятых, есть целиком заслуга бессменного председателя фонда В. Ван-Боока, и я буду с позором изгнан коллегами из наших сплоченных рядов, если попытаюсь пошатнуть им воздвигнутый миф. Мне никто не поверит, меня убедительно опровергнут, обвинят в фальсификации… И где будет тогда мой ежегодный летний отдых?
Между тем Урбино Ваноски не был церковным сторожем – он был лифтером. И умер он (а может, и не умер еще…), зная о своей внезапной славе и о своем Гран-при – зная. Ибо это был я, кто нашел его перед смертью (а может, и не перед…), кто видел его последним, кто сообщил ему все эти радостные известия. И это мне он дал свое последнее интервью. Это было даже не интервью, а исповедь. Не знаю, почему он избрал для этого именно меня, может, потому, что я ему с первого взгляда не понравился. Не всему, наверно, в этой исповеди следует верить – я имею основания подозревать, что рассудок его уже не был вполне здрав. Так, на вопрос, как он относится к столь высокой награде, он ответил, что ожидал большую. «Какую же?» – не мог не спросить я. «Смерть», – спокойно ответил он. Но особенно взбесил его рядовой вопрос, над чем он сейчас трудится. «Слава богу, – вспылил он, – никогда я не был трудящимся!» Я поправился, как мог: что он пишет? «Пишут живописцы! Так что если я пишу, то пейзажи. Да что вы спрашиваете, если вы и того не прочли, что уже написано!» Я это понял так, что у него есть что-то неопубликованное. «Вряд ли, – отрезал он. – Впрочем, после каждого приличного писателя должно остаться что-нибудь достойное посмертной публикации». Я бы был не я, если б в это не вцепился. «Ну есть, есть… – нехотя и охотно уступал он. – Есть один неоконченный роман, “Жизнь без нас” называется… или “Погребение заживо”?.. даже название не помню!.. только вряд ли я его допишу… жизнь допишет».
– О потусторонней жизни?.. – вникал я.
– О посюсторонней! – сердился он. – Откуда вам знать, какая сторона эта, а какая та?! – Наверно, у меня был обескураженный вид, он взглянул на меня как на ребенка, и глаза его снова стали прекрасны. – Есть один роман, возможно, почти законченный… но я не могу его найти. Впрочем, немудрено, он так и называется – «Исчезновение предметов». Там… Нет, не буду пересказывать! Это «дурной моветон».
Вам никогда не приходилось совсем забыть слово? Вы его точно знаете, но неспособны воспроизвести?.. Говорите, со всеми такое бывает? Но потом же вы его все равно вспоминаете. А вот так, чтобы навсегда, на всю жизнь забыть! Было у меня в жизни одно такое – ключевое; я его только один раз за жизнь и вспомнил, но тут же попал в шторм и уже навсегда забыл. До сего дня… Ведь что-то это значит, что именно его и именно я! А вы наблюдали, как запоминают солнце подсолнухи, чтобы не забыть его до утра?.. – Глаз старика лукаво загорелся. – Вы, кажется, хотели, чтобы я написал вам пейзаж?.. Хорошо. Это будет пейзаж, которого никто, кроме древних греков, не видел…
– …Думаю, такие же поля подсолнухов могли быть и в Древней Греции. Мы это наблюдали вместе с Дикой, в Италии, нет, уже не древней. |