Проснувшись, он станет уверять, что слушал пение жаворонков. Я сижу на камне, высоко над дорогой, и единственное облачко, омрачающее сейчас моё счастье, – это облако пыли, поднятое старухой и осликом, который тащит тележку с луком. (Я знаю, что в такой божественный день тележке полагалось бы быть нагруженной нектаром и амброзией или, на худой конец, виноградом и персиками, но я человек правдивый: то был просто лук.) Однако пыль уже оседает, и опять за мной – вся Франция, а передо мной – вся Италия, справа – Средиземное море, слева – Альпы, а надо мной – сапфировый купол. И все пять – совсем рядом; они так сладостно спокойны и так близки, что стоит мне протянуть руку, и я могу выбрать из них, что захочу, и послать вам в подарок. Но если даже почтовые власти не заявят, что перевозка их связана с затруднениями (снова формальности – проклятие всякого ведомства), их прелесть пропадёт в пути, и когда они достигнут вас, они станут громадными, грозными, страшными. А посему я посылаю вам на память лишь эту веточку дикого розмарина.
Но всё же я сердит на старуху. Она появилась со своим ослом как раз в середине сказки, которую я себе рассказывал, и все испортила. А вы когда-нибудь рассказываете себе сказки? Или вы уже совсем большая? Моя сказка была похожа на фреску Беноццо Гоццоли: по горам едет верхом маленький царь, очень нарядный и щеголеватый, как и подобает уважающему себя самодержцу; на его голове сияет зубчатая корона из чистого золота. За это я и люблю старых мастеров – они никогда не скупились на золото, никогда не морочили зрителей жёлтой краской и игрой света и тени, как теперешние умники. Для них царь был царём, и если ему нужна была золотая корона, художник вырезал её из листового золота и надевал на него, как положено. Но мои цари были ещё великолепнее и с презрением отвернули бы свои царственные носы от короны из простого золота, – их одежды сверкали драгоценными каменьями, и ехали они в Италию.
Ну вот, Рене наконец проснулся и собирает для костра ветки розмарина. Мне нужно помочь ему, а то и цари, и луковицы, и старуха с её осликом успеют добраться до Италии, прежде чем закипит наш чайник».
Маргарита перечитывала письмо, пока не выучила его наизусть. Каждое слово, полученное от Феликса, было ей дорого, но причудливо-весёлое настроение, которым дышало это письмо, было столь неуловимо и в то же время столь восхитительно, что, поддавшись его странному очарованию, она забывала даже горечь, порождённую случайным признанием:
«Мне приходится напоминать себе, что вы мне не сестра».
– Мне бы тоже хотелось увидеть на пыльной дороге царей в коронах и драгоценных нарядах, – сказала она задумчиво Феликсу, когда друзья заехали за ней в Мартерель. – Но я бы не увидела ничего, кроме старухи и лука.
– Не сокрушайтесь, – беззаботно ответил он, – и лук и старуха имеют свои достоинства.
Когда они вернулись в Париж, Маргарита прочла Рене кусочек из письма-сказки. Он доставил ей много радости, утверждая, что и не думал спать.
– Я действительно лежал под кустом лаванды, и слушал пенье жаворонков, так почему же мне нельзя этого утверждать? Между прочим, ты ещё не видела акварельного наброска этого места?
– Твоего?
– Да. Я сделал для Феликса шесть этюдов. Они у него дома, но я возьму их, чтобы показать тебе перед отъездом в Амьен.
– Ты уезжаешь на этой неделе?
– В субботу. Я вернусь через несколько дней, мне надо прочитать там только две лекции,
В пятницу Рене, вернувшись домой поздно вечером, принёс с собой папку.
– Феликса не было дома, – объяснил он утром Маргарите, – но он оставил мне наброски. Я написал ему, что тебе хочется взглянуть на них, только он почему-то забыл набросок того перекрёстка, но я нашёл его у него на столе. |