Изменить размер шрифта - +
Но я продолжил попытки. Я вонзил зубы в язык, я тряс головой, но не был в силах придумать ничего, чтобы заставить себя до конца стиснуть челюсти.

Увы, это все, на что меня хватило, чтобы разыгрывать героя; и все это время я ощущал, как теряю контроль над собой. Я знал, что действует на меня: барабаны, холод, пение, зловонный воздух, жуткий парад жестокостей. Однако вскоре я понял, что это не совсем так. Было что-то еще, и действовало-то именно оно. Оно значило гораздо больше, чем все эти ужасные факторы, вместе взятые. С каждым мгновением его присутствие ощущалось все сильнее, меня словно тянули чьи-то руки, легко, но неуклонно. Оно расшатывало мои мысли туда-сюда, словно больной зуб в десне.

И это была не иллюзия; я стал видеть какие-то новые вещи. Фигуры во много раз превышающие человеческий рост, они прыгали и извивались позади танцующих, передразнивая их, как гигантские тени, отбрасываемые в небе. С каждой минутой я видел их все более отчетливо, они кружились надо мной, а то, что меня окружало, становилось все более туманным. В моем мозгу роились голоса — тихий щекочущий шепот, низкий громовой гул. Я чувствовал вспышки мыслей и воспоминаний, мне не принадлежавших, не принадлежавших ни одному человеку вообще. Они оставляли после себя лишь смятение, так далеки они были от опыта, которым я располагал.

Если бы я мог перепугаться больше, чем был уже напуган, так именно теперь. Но вопреки всему с каждой секундой я чувствовал себя спокойнее, одновременно все больше недоумевая. Приоткрытая далекая дверь, льющийся из-за нее теплый свет, запахи вкусной пищи, звук знакомых голосов — для ребенка, заблудившегося в ледяную ночь и голодного, это могло быть тенью тех ощущений, которые я испытывал сейчас. Вся прелесть абсолютной безопасности, счастья, которого я в сущности и не знал, богатства, которого всю жизнь жаждал, но так и не получил, — сейчас я ощутил слабый привкус всего того, чего мне не хватало, и обещание, что все это впереди и становится все доступнее. Меня совсем не волновало, что мое тело становится легким, немеет — до тех пор, пока я не почувствовал, как мои руки и ноги резко дернулись раз, другой, хотя я и не пытался ими двигать. Словно их подчинила себе чья-то чужая воля…

Я рывком выпрямился, дрожа и покрываясь потом. Моя голова кивала, подбородок снова и снова опускался на грудь. Это напоминало попытку не заснуть, когда я засиживался подолгу в офисе.

Я отчаянно боролся за то, чтобы сохранить контроль над собой. Где-то далеко в барабанном бое появилась новая нота — резкое металлическое позвякивание, как бы само воплощение головной боли. И раздавались голоса — голос Стрижа, такой хриплый и отчаянный, каким я его никогда не слышал: «…они куют железо Огуна… ты что, не слышишь? Это… это конец. Последний… самый могущественный. Если они сумеют подчинить себе его…»

Что-то из того, что он сказал, привлекло мое внимание, какое-то воспоминание. Я лихорадочно сосредоточился на всем том, что еще привязывало меня к моей жизни — на боли в языке, тупых уколах от ожогов, боли в ягодицах от сидения на холодной земле и леденящем прикосновении ошейника. «Огун» — вот слово, которое я уловил. Так, а где же я мог слышать его? Я улыбнулся: конечно, Фредерик. Сейчас мне было приятно о нем думать. Старый Фредерик с его бачками, пыхтящий от праведного гнева, такой воинственный, как изображение святого Иакова на картине в его магазине:

— Подумайте, человек! Что вы скажете Невидимым? Невозможно спорить с Огуном!

Храбрость тогда пришла к нам обоим с опозданием; что ж, лучше поздно, чем никогда. Это следует прекратить, и сейчас же. Лучше умереть, чем подпасть под этот тошнотворный сладкий соблазн, эту иллюзию счастья, которая не позволит мне остаться самим собой. Стриж обвинял меня в том, что у меня нет ничего святого; он ошибся. Однажды я уже отказался от счастья — потому что поклонялся успеху.

Быстрый переход