Изменить размер шрифта - +

— Дурак, — оскорбился Чонкин за своего генерала. — Не штаны, а этот… Ну, круглый такой… ну, орден.

Штык на своем месте заерзал, приподнялся, наклонился над Чонкиным.

— Орден? — переспросил недоверчиво.

— Орден, — подтвердил Чонкин.

— Какой?

— Ну, этот… Ну, Красного этого…

— Знамени?

— Ну да. Ну, Знамени.

Штык поднес к носу Чонкина руку со скрюченным указательным пальцем:

— На, разогни.

— Чего это? — ожидая подвоха, Чонкин недоверчиво смотрел на согнутый палец.

— Да разогни же.

— А на кой?

— Разгинай, не бойся.

Пожав плечами, Чонкин разогнул. Он не знал этой нехитрой шутки и не понял, почему все смеются.

— Ну и свистун, — сказал Штык. — Генерал, орден…

— Не веришь? — оскорбился Чонкин. — Да вот же ж она, дырка.

— За гвоздь зацепился, — сказал Штык.

— Штык! — окликнули его снизу. — Отвали, падло, не мешай человеку. Давай, Чонкин, трави, не тушуйся.

— А ну вас! — махнул рукой Чонкин.

Он обиделся, замолчал и, встав на карачки, долго расправлял шинель на узком пространстве между Штыком и паном Калюжным. Его звали, ему обещали больше не перебивать, его упрашивали, он не ломался, он просто молчал, думал. Защищая свой пост, он не знал, что совершает что-то особенное, а теперь по интересу слушателей и даже по их недоверию понял, что совершил что-то особенное и даже по-своему выдающееся, а вот не верят, и некому подтвердить.

Народ в камере был разношерстный. Некий индивидуум, которого звали почему-то Манюней, сказал Чонкину:

— За дезертирство это тебе сразу вышку дадут, расстреляют.

— Манюня! — окликнул его востоковед (в Долговской тюрьме были люди самых диковинных профессий) Соломин. — Перестаньте пугать человека.

— Да я не пугаю, — возразил Манюня. — Я говорю: раз дезертирство, значит, вышка. Это если б он, скажем, в самоволку пошел или, допустим, от эшелона отстал, ну тогда, конечно, можно бы ограничиться штрафной ротой, а когда дезертирство, да еще с сопротивлением властям, тут уж без вышки никак… — Манюня помолчал, подумал. — Ну, вообще-то сейчас расстрел гуманный. Раньше-то было как. Раньше тебя выводят во двор; отделение с винтовками, прокурор, доктор. Приговор читают, глаза завязывают, потом командуют: «Отделение, приготовиться!» Жуть! Теперь все не так. Теперь гуманно. Повели тебя, скажем, в баню, а по дороге — бац в затылок, и все. Охо-хо! — зевнул он. — Поспать, что ли.

Народ еще крутился на нарах, переговариваясь о том о сем, перекидываясь шуточками. Грузин Чейшвили рассказывал, как на воле жил сразу с двумя певицами. Другой голос излагал длинный и скучный анекдот, вся соль которого заключалась в том, что в нем действовали русский, еврей и цыган.

— Когда мне бывает трудно, — сказал бывший профессор марксизма-ленинизма Зиновий Борисович Цинубель, — я всегда читаю Ленина.

— Легче становится? — спросил кто-то.

— Напрасно иронизируете, — отозвался Цинубель. — Когда-нибудь вы поймете, что у Ленина есть ответы на все вопросы.

— А за что сидишь, батя? — спросил Чонкин пана Калюжного.

— А бис його знае. За якийсь процкизм, чи шо, — беспечно ответил Калюжный.

— И давно?

— Та давно.

Быстрый переход