В общем, поскольку Эмилия не может привести никаких серьезных причин в оправдание своего отказа, а я, наоборот, могу привести множество самых основательных доводов в пользу того, почему ей надо пойти со мной, то не лучше ли ей примириться со скукой этих вечеров и превозмочь усталость. Эмилия обычно слушала эти мои рассуждения рассеянно, с каким-то отрешенным видом: пожалуй, более внимательно, чем за моими доводами, следила она за жестами, которыми я их сопровождал, и за выражением моего лица; в конце концов она обычно сдавалась и начинала одеваться. Перед самым уходом, когда она бывала совсем готова, я спрашивал ее в последний раз: ей и в самом деле не хочется идти со мной? Спрашивал вовсе не потому, что сомневался в ее полной свободе поступать, как ей нравится. Она самым категорическим тоном отвечала, что и правда не имеет ничего против, и тогда мы выходили из дому.
Однако все это я смог восстановить в памяти, как я уже упомянул, лишь позднее, терпеливо роясь в прошлом и воскрешая многие незначительные факты, которых в то время просто не замечал. Тогда я понимал только, что отношение ко мне Эмилии изменилось к худшему, но совершенно не мог ни объяснить причины этого, ни определить, в чем именно состоит это ухудшение: так при еще безоблачном небе гнетущая тяжесть в воздухе возвещает приближение грозы.
Все чаще я стал думать о том, что Эмилия любит меня меньше, чем прежде: я заметил, что теперь она уже не стремится всегда быть со мной, как в первые дни и месяцы нашей совместной жизни. Раньше, когда я говорил: "Послушай, мне надо часа на два уйти. Постараюсь вернуться как можно скорее", она не спорила, однако весь вид ее покорный и опечаленный говорил о том, что мое отсутствие ей неприятно. Поэтому нередко случалось, что, махнув рукой надела, я оставался дома или, если это было возможно, брал жену с собой. Ее привязанность ко мне в то время была так сильна, что однажды на вокзале, провожая меня а я уезжал всего на несколько дней в Северную Италию, она отвернулась, чтобы я не видел ее слез. Я сделал вид, что ничего не заметил, но всю поездку меня мучило воспоминание о слезах, которых она стыдилась, но не могла сдержать, и с тех пор я никогда больше не уезжал один. Теперь же, когда я говорил ей, что ухожу из дому, на лице ее не появлялось привычного, столь любимого мной выражения легкого недовольства и грусти. Она спокойно, часто даже не поднимая глаз от книги, отвечала: "Хорошо… значит, увидимся за ужином… Смотри не задерживайся". Иногда мне даже казалось, что ей хочется, чтобы я подольше не приходил. Скажем, я предупреждал ее: "Я ухожу, вернусь в пять". А она отвечала: "Можешь не торопиться… У меня полно дел". Однажды я в шутку заметил, что она, видимо, предпочитает, чтобы я поменьше бывал дома, но Эмилия уклонилась от прямого ответа. Она лишь сказала, что раз я все равно занят почти целый день, то нам лучше видеться только за едой тогда и она сможет спокойно заниматься своими делами. Это было верно лишь отчасти: работая над сценарием, я уходил из дому во второй половине дня, а все остальное время неизменно старался проводить с Эмилией. Но после того разговора я стал уходить и по утрам.
Когда Эмилия еще выказывала недовольство моим отсутствием, я отправлялся по делам с легким сердцем, в сущности, радуясь этому ее чувству, так как видел в нем новое доказательство ее большой любви. Однако стоило мне заметить, что она не только не проявляет ни малейшей досады по поводу моего ухода, но, по-видимому, даже предпочитает оставаться одна, как я ощутил смутную тревогу нечто подобное, должно быть, испытывает человек, неожиданно почувствовавший, что земля уходит у него из под ног. Теперь я не бывал дома не только после обеда, но, как я уже сказал, и утром, причем часто с единственной целью проверить, существует ли это совершенно новое и столь горькое для меня равнодушие Эмилии. Она постепенно не только перестала проявлять какое-либо недовольство моим отсутствием, но, напротив, относилась к этому совершенно спокойно, даже, как мне казалось, с плохо скрытым облегчением. |