Изменить размер шрифта - +
. Может, ты думаешь, мне приятно говорить тебе такое?.. Мне это еще тяжелее, чем тебе!

Слова ее прозвучали искренне, в них чувствовалась боль, и это меня тронуло. Я сказал, снова взяв ее за руку:

— А я думаю о тебе только хорошее… И всегда так буду думать. Затем, желая дать понять, что прощаю ей измену (а я ведь действительно простил ее), добавил: Что бы ни случилось!

Эмилия ничего не ответила. Она смотрела куда-то в сторону и, казалось, чего-то ждала. И в то же время незаметно, но с упрямой враждебностью пыталась высвободить свою ладонь. Тогда я резко отпустил ее руку и, пожелав спокойной ночи, быстро вышел. И почти сразу же я услышал, как в замке ее двери щелкнул ключ, и этот звук вновь наполнил мое сердце острой болью.

 

Глава 17

 

На следующее утро я поднялся рано и, не спрашивая, где Баттиста и Эмилия, ушел, вернее, убежал из дому. Я выспался и отдохнул, события предыдущего дня, и прежде всего мое собственное поведение, вставали теперь передо мной в довольно неприглядном свете, как цепь сплошных нелепостей, которым я пытался противостоять самым нелепым образом. Теперь мне хотелось спокойно обдумать, что следует предпринять, оставляя за собой свободу действий, не ограничивая ее каким-нибудь поспешным решением, которое может оказаться непоправимым. Итак, выйдя из дому, я пошел той же дорогой, что и накануне вечером, и направился в гостиницу, где жил Рейнгольд. Я спросил режиссера, мне ответили, что он в саду. Я вошел в сад, в глубине аллеи сквозь деревья виднелась легкая балюстрада, ослепительно белая в ярком сиянии безмятежных, залитых солнцем моря и неба. На небольшой площадке перед балюстрадой стояло несколько стульев и столик; заметив меня, сидевший там человек поднялся и приветственно помахал мне рукой. Это был Рейнгольд, одетый как капитан дальнего плавания: ярко-синяя фуражка с золотым якорем, такого же цвета пиджак и белые брюки. На столике стоял поднос с остатками завтрака, тут же лежали папка и письменные принадлежности.

Рейнгольд казался очень веселым. Он тотчас спросил меня:

— Ну, Мольтени… как вам нравится сегодняшнее утро?

— Утро просто замечательное.

— А что бы вы сказали, Мольтени, продолжал он, беря меня под руку и становясь рядом со мной у балюстрады, что бы вы сказали, если бы мы с вами плюнули на работу, взяли лодку и, выйдя в море, покатались вокруг острова?.. Разве не было бы это гораздо приятнее, чем работать, несравненно приятнее?

Я ответил без особого воодушевления, подумав про себя, что общество Рейнгольда в значительной мере лишило бы такую прогулку ее очарования:

— Да, в известном смысле это было бы приятнее.

— Вы сказали, Мольтени, в известном смысле! воскликнул он торжествующе. Но в каком же именно? Не в том, в каком мы понимаем жизнь… Ведь для нас жизнь прежде всего долг… Не так ли, Мольтени?.. Долг… и потому за работу, Мольтени, за работу!

Он отошел от балюстрады, вновь уселся за столик, а потом, нагнувшись ко мне и глядя мне в глаза, не без некоторой торжественности произнес:

— Садитесь поближе… Сегодня утром мы только поговорим… Я должен вам многое сказать…

Я сел, Рейнгольд надвинул фуражку на глаза и продолжал:

— Помните, Мольтени, по дороге из Рима в Неаполь я начал излагать вам свою концепцию «Одиссеи»… Но нашу беседу прервало появление Баттисты… А потом я решил отложить дальнейшее объяснение и весь остальной путь дремал… Помните, Мольтени?

— Конечно.

— Вы помните также, как я интерпретировал «Одиссею»: Улисс десять лет не возвращается домой, потому что на самом деле в своем подсознании не хочет возвращаться?

— Да.

— Теперь же я вам открою причину, по которой, я считаю, Одиссей не спешит возвращаться домой, сказал Рейнгольд.

Быстрый переход