Мы пришли к тому, с чего начали. Я по-прежнему думал: она презирает меня, но не хочет сказать о причине, вызвавшей ее презрение. Мне было бесконечно противно самому называть ей причину, и не только потому, что причина была отвратительна, но и потому, что, называя ее, я, как мне казалось, в какой-то мере допускал ее обоснованность. Тем не менее я хотел выяснить все до конца, иного выхода у меня не было. Я сказал как мог спокойно:
— Эмилия, ты презираешь меня, но не хочешь сказать почему… Возможно, ты и сама этого не знаешь… Но я должен знать, мне необходимо объяснить тебе, насколько ты не права, чтобы оправдаться… Если я сам назову тебе причину твоего презрения ко мне, обещай, что ты скажешь, правда это или нет.
Эмилия по-прежнему стояла у окна, повернувшись ко мне спиной, некоторое время она молчала. Потом сказала устало и раздраженно:
— Ничего я тебе не обещаю… Ох, оставь ты меня в покое.
— Причина вот в чем. Я говорил медленно, почти что по слогам. Ложно истолковав некоторые факты, ты вообразила, будто я… будто я знал о Баттисте, но ради собственной выгоды решил закрыть на все глаза, будто я даже толкал тебя в объятия Баттисты… Не так ли?
Я взглянул на Эмилию в ожидании ответа. Но ответа не последовало. Эмилия смотрела в окно и молчала. Я вдруг почувствовал, что покраснел до ушей: я сам устыдился того, что сказал. И я понял: Эмилия может истолковать мои слова как доказательство того, что ее презрение ко мне вполне обоснованно. Этого-то я больше всего и боялся. Я продолжал с отчаянием в голосе:
— Если это так, клянусь тебе, ты ошибаешься… Я ничего не подозревал до вчерашнего вечера… Конечно, ты можешь верить мне или не верить… Но если ты мне не веришь, значит, ты хочешь презирать меня во что бы то ни стало и отказываешься дать мне возможность оправдаться.
Эмилия опять ничего не ответила. Но я понял, что попал в самую точку: возможно, она действительно не знала, за что презирает меня, и не желала этого знать, продолжая считать меня подлецом просто так, без всякой причины, как нечто само собой разумеющееся. Я почувствовал, что сказанное мной прозвучало весьма неубедительно. Невиновный, подумал я, отнюдь не всегда способен доказать свою правоту. В отчаянии, побуждаемый каким-то внутренним движением души, которое было сильнее рассудка, я ощутил необходимость подкрепить свои слова вескими аргументами. Я встал, подошел к Эмилии, все еще стоявшей у окна, и взял ее за руку:
Эмилия, за что ты меня так ненавидишь?.. Почему ты не хочешь позабыть об этом хоть на минутку?
Она отвернулась, словно не желала, чтобы я увидел ее лицо. Но позволила пожать ей руку, а когда мое бедро коснулось ее бедра, не отстранилась. Тогда, осмелев, я обнял ее за талию. Наконец она повернулась, и я увидел, что она плачет.
— Я никогда тебе этого не прощу! крикнула она. Никогда не прощу, что ты разрушил нашу любовь… Я так тебя любила… Я не любила никого, кроме тебя, и никогда не полюблю… А ты, с твоим характером, все испортил… Мы могли быть так счастливы вместе… А теперь это уже невозможно… Как я могу позабыть об этом?.. Как я могу не сердиться на тебя?
У меня появилась надежда, что бы там ни было, а Эмилия призналась мне: она любила меня и никогда не любила никого, кроме меня.
— Послушай, сказал я, пытаясь привлечь ее к себе, сейчас ты уложишь чемоданы, а завтра утром мы уедем… В Риме я тебе все объясню… и я уверен, сумею убедить тебя.
С какой-то яростью она вырвалась из моих объятий.
— Не поеду! закричала она. Что мне делать в Риме? В Риме мне придется уйти из дому… Мать не хочет, чтобы я жила у нее, и, значит, мне придется снимать меблированную комнату и снова работать машинисткой… Нет, я не уеду… Останусь здесь, мне нужен покой, отдых… Я останусь… Уезжай, если тебе это так уж хочется…Я останусь здесь. |