Конечно, у вас в городе иначе.
Собственно, логика, что вреда не будет, если я схожу с тетей Груней в соседнее село, в какую-то церковь, к каким-то попам, которых сроду и в глаза не видел, и решила дело — я пошел.
Шли полем. Было очень жарко. Хотя стояло безветрие, по хлебу разбегались волны, и в размеренном волнообразном движении хлеба было столько спокойствия и почти забытой мною безмятежности, что я даже обрадовался, что мы ушли из деревни куда-то в гости, куда-то туда, где, может быть, еще осталось вчера и не наступило сегодня.
ГЛАВА ВТОРАЯ,
в которой рассказывается о молитве героя нашего повествования.
Видно, церквушку не заняли в горячие тридцатые годы под овощехранилище потому, что была она ветхой и стояла на отшибе. Река здесь текла сонно; ее можно было свободно перейти вброд или переехать на телеге.
В церкви, как иконы, висел полумрак. Пахло керосином. Народу было много — молодухи, пергаментные старушки. Мужчин, не считая меня, двое — солдат с усами и поп. Солдат стоял в темном углу, белела выцветшая гимнастерка, на ней поблескивала медаль «За отвагу». Он крестился, потом замирал, как по команде «смирно». Поп сипло что-то бубнил нараспев, его мучил кашель.
Бабы падали на колени, били поклоны, били поклоны…
Перед образами чадили керосиновые лампадки; от них-то и тянулся едкий специфический запах. Я поставил огарок домашней свечи перед изображением женщины с ребенком на руках.
Не знаю, как точнее передать то чувство, которое я ощутил в полумраке деревянной церквушки перед изображением женщины с младенцем на руках. Я не думал о том, есть бог на самом деле или нет, я вдруг почувствовал, что горе не только у меня одного, что горе такое же у всех стоящих рядом на коленях женщин, горе у тысяч людей, у миллионов. У нас одно горе. И люди позвали выплакаться вместе с ними.
— Боженька! Боженька!.. — зашептал я.
Я не знал ни одной молитвы, поэтому стал выговаривать то, что было больно; и, дав выход боли, почувствовал, что наступает облегчение. Так выплакивал я в колени матери, когда смертельно обижали более взрослые мальчишки. Мать нежно гладила по голове, я затихал — и обида пропадала.
— Боженька! Боженька!.. — шептал я. — Если ты есть на самом деле, то сделай, пожалуйста, очень прошу, чтоб мама осталась живой! Ну, зачем тебе она? Зачем ей умирать? Она хорошая, самая хорошая! Я буду послушным, буду послушным, буду самым послушным, буду делать все, что прикажешь. Хочешь, убей меня! Убей Рогдая, всех убей, только пусть мама останется! Ты слышишь меня, боженька? Правда, слышишь?
Я шептал страшную молитву, и ее слова околдовывали. Я никогда не предполагал, что слова, которые говоришь сам себе, могут действовать сильнее, чем слова, сказанные другим человеком.
Горе, тоска, отчаяние, безраздельное одиночество превратились в источник горькой сладости. Это было сладостное самоистязание.
Окружающее растворилось в тумане, я забылся…
Рядом женщины били поклоны, били поклоны…
— Боженька! Боженька!..
Тетя Груня вытащила меня на улицу. Она набрала в ладони теплой речной воды и плеснула мне в лицо.
— Сдурел, что ли? — закричала она. — Чего зенки вылупил? Право слово, городской. Иконы… Велика невидаль иконы! На деревяшке масляной краской намалевали и кланяются деревяшке. И молился неправильно, без пользы — свечу-то поставил богородице, а звал бога. Слезы распустил… Может, тебя собака кусала, так скажи, пойдем к фельдшеру, уколы в живот сделают. Кому поверил? Попу! Он прошлой зимой водки нажрался, в сугробе заснул. Легкие-то и простудил. Нет, тебе не в церковь — в комнату смеха ходить. На ярмарках бывал? Видел или нет зеркала там разные смешные?
Она вычитывала долго и убежденно. |