Изменить размер шрифта - +
Дочки, все, кроме маленькой Миры, сделали мне по подарку на память, кто кошелек, кто часовой шнурок и прочее, все собственной работы. Мира не подарила мне ничего, но дала от себя письмо к сестре моей Гонории. На другой день, рано поутру, я был уже на бриге «Джени», отправлявшемся в Барселону под начальством шкипера Томкинса, человека глупого и грубого, который вдобавок к тому пил без просыпа. Помощник его, Гевль, знал лучше свое ремесло, но, к несчастью, был также очень крутого характера. О матросах и говорить нечего: Томкинс набрал их дешево из госпиталей. Единственное существо, общество которого показалось мне приятным, была большая собака-водолаз, Баундер. Я с нею скоро завел самую тесную дружбу, и когда мы потеряли из вида берега Англии, я на нес одну возложил всю надежду не потонуть с пьяным шкипером и дрянным экипажем.

Крепкий северо-восточный ветер дул целые сутки с таким постоянством, что его нельзя сравнить ни с чем, кроме разве болтовни старой сплетницы. Убрали несколько парусов, у других взяли рифы. Шкипер, в надежде, что ветер скоро утихнет, напился, лег и благодаря тому нашел в своей каюте спокойствие, которого не было ни на палубе, ни в воздухе, ни на поверхности моря. Между тем я захворал морской болезнью: если выходил наверх, то не мог стоять на ногах; оставаясь в каюте, не был в состоянии выносить духоты и вони. Моряки называют все это мелкими неудобствами своего житья, но для меня, сухопутного человека, они были мучительны. Вдобавок наш бриг, если можно так называть рассохшуюся бочку, в которой мы плыли, ужасно скрипел, а пьяный шкипер, отделенный от меня тонкой дощатой переборкой, храпел и сопел немилосердно. Я не мог более выдержать своего положения, и тут-то впервые обнаружилась раздражительность моего нрава. Ползком, кое-как выбрался я на палубу. Морс сильнее штормило, по мере того как мы удалялись от берегов. В той же прогрессии делалось угрюмее и мрачнее лицо нашего штурмана. Бриг летел быстро по направлению к Гибралтарскому проливу; он резал волны с ужасной силой; ночь была холодна; палуба и снасти покрылись инеем. Легко себе вообразить, что я не мог быть в хорошем расположении духа, когда добрел до тесного пространства, которое у нас величали шканцами. Мне встретился штурман. Он шел торопливо, чтобы отдать какое-то приказание, и, толкнув меня, сказал сердито:

— Посторонитесь.

— Мне ли вы говорите, господин Гевль?

— Да.

— Вы очень неучтивы, сударь.

— Я делаю свое дело; вы мне мешаете, а в таком случае, кто бы вы ни были, мне все равно.

После этого Гевль толкнул меня еще раз и сильнее прежнего. Я вспыхнул от бешенства, но удержался, подошел к Гевлю и сказал, положив руку ему на плечо:

— Вы меня оскорбили и должны просить извинения.

— Убирайтесь к черту!

— Говорю вам, что вы должны просить извинения! Здесь в своей стихии, в такую минуту, когда я не могу стоять без опоры и когда вся душа моя взволнована, вы, конечно, можете меня обижать: я не в силах сам противиться. Но не внушайте мне мыслей, приличных только отчаянным; умоляю вас для собственной вашей и моей пользы… попросите у меня извинения.

— Я уже вам сказал, нет! Если бы мне случилось обидеть человека, который вполне заслуживал бы этого названия, тогда другое дело; но чтобы мне, моряку, извиняться перед белой, нарумяненной, раздушенной куклой… Нет, говорю я!.. Хоть бы вы мне приставили нож к горлу, по обыкновению своих соотечественников испанцев. Я, право, готов лучше околеть от руки какого-нибудь испанского выродка, чем тянуть эту проклятую жизнь, которая утомила меня.

Последние слова Гевль произнес так грустно, и на лице его мелькнуло такое горькое выражение, что желание мести в один миг замерло в моем сердце.

— Мистер Гевль, — сказал я ему гораздо спокойнее, — вы не хотите просить у меня извинения, видя во мне что-то, не заслуживающее название человека.

Быстрый переход