Все эти несчастные анабаптисты, эти беззащитные христиане, как они сами называли себя, вполне характеризуя этим названием кротость их нравов, их наивное и доверчивое добродушие, не говорили ни слова, не произносили ни одной жалобы, ни одной мольбы не обращали к врагам, которые обирали их так безжалостно.
— Господь дал, Господь и взял, — шептали они порою про себя, — да будет благословенно Его святое имя!
Это евангельское изречение, которое вполне передает дух смиренной и кроткой секты анабаптистов, было единственным протестом, который позволяли себе эти несчастные. Бледные, грустные, но спокойные на вид, скрывая свою скорбь в глубине души, они исполняли с обычной кротостью грубые и своевольные приказания врагов, распоряжавшихся ими, как невольниками.
Столько твердости и смирения тронуло бы диких зверей, краснокожих индейцев, на пруссаков, однако, произвело действие совершенно противное.
Они встревожились и заподозрили западню. Им казалось, что эта покорность должна скрывать измену. А между тем чего же было опасаться от сотни женщин, детей и старцев без оружия, пятистам человекам регулярного войска, вооруженного с ног до головы, знакомого с военным делом и командуемого избранными офицерами?
Полковник был зол, как с цепи сорвавшаяся собака, он то и дело кусал усы, нетерпеливо стучал кулаком по луке седла и порой устремлял на Иогана Шипера мрачный и грозный взор, от которого сильно задумался бы всякий, кто менее был бы тверд, чем мэр Конопляника.
Так же под стражею двух солдат, почтенный старик, держа прямо свою белую голову, стоял неподвижно возле лошади полковника; его бледное лицо выражало глубокую скорбь, сдерживаемую силою воли и смирением, по-видимому, ничто не могло заставить его изменить спокойствию, которое он поставил себе в обязанность.
Между тем фургоны и телеги уже нагрузили, скот согнали, пробил час отъезда, солдаты стали в ряды и ожидали одной команды, чтобы двинуться в путь.
Вдруг полковник махнул рукою, и все остались неподвижны на своих местах.
Полковник обратился к мэру, все еще стоявшему возле него.
— Подойдите, — приказал он. Старик повиновался.
— Готовы ли вы отвечать на мои вопросы?
— Спрашивайте, сударь, — кротко сказал старик, — если вопросы ваши будут такого свойства, что я отвечать могу, то постараюсь удовлетворить вас.
— Я требую одной истины.
— Я скажу правду, ложь, как вам известно, никогда не оскверняла моих уст.
— Вы утверждаете это, но ничто мне еще не доказывает этого; мы увидим, если вы обманете меня, берегитесь.
— Мне нечего беречься, я скажу одну правду.
— Который ваш дом?
— Тот, перед которым вы находитесь.
— Это большая белая хижина, крытая соломой?
— Именно.
— Где ваше семейство?
— Вот оно здесь, возле меня.
И рукою старик указал на немного сгорбленную старуху лет около шестидесяти восьми, двух мужчин лет пятидесяти, но еще бодрых и здоровых, двух женщин от сорока до сорока пяти лет и трех молодых девушек от пятнадцати до семнадцати лет, белокурых, прелестных, но еще не вошедших в силы.
— Это вся ваша семья? — спросил полковник.
— Вся, сударь.
— Внуков у вас нет?
— Три внука, они ушли два месяца назад присоединиться к своему корпусу.
— Хорошо, окружить этих людей, чтобы ни один не мог бежать.
— Зачем им бежать? — возразил старик. — Ведь они не совершили никакого преступления.
Солдаты немедленно исполнили приказание полковника.
Остальные крестьяне дрожали от ужаса и озирались растерянно, большая часть усердно молилась. |