|
Услышав, что для меня ничего нет, я выходил выпить текилы в компании любителей пропустить кружечку за чужой счет. В покер у Jly я больше не играл и с бывшими приятелями не знался. Джепсона задержали за бродяжничество и отправили назад в Штаты, но жена Игги собиралась его вызвать. Их маленькая дочка была в курсе всей истории, и при виде ее испуганного личика и не по возрасту настороженных глаз меня охватывала жалость.
И в закатные часы, когда я сидел на скамейке возле пивнушки в грязной рубашке, замызганных неглаженых штанах и с трехдневной щетиной, мне часто хотелось подняться и крикнуть: «Люди! Все, кого еще носит земля! На что вы надеетесь, если счастье и красота, раз мелькнув, исчезнут, как на киноэкране?» Часто меня душили слезы. А иногда во мне закипала злоба, и тогда я готов был кричать и выть! Но если низшим существам в подобных ситуациях несвойственны крики, рычание, вопли, карканье и громкий лай, то, наверно, предполагается, что и людям следует выражать свои чувства более сдержанно. Все же временами я позволял себе удаляться в горы, где мои вопли и громкие споры с самим собой мог слышать разве что какой-нибудь индеец, но индеец в любом случае промолчал бы. Мне же становилось легче — по крайней мере на время.
Однажды я обзавелся приятелем — это был русский, изгнанный из казачьего хора за драку. Он все еще носил свою форменную саржевую гимнастерку с белыми шнурами и газырями, был горд, нервен и грыз ногти. Совершенно лысая голова кидала мягкий, как солнечные блики, отсвет на его всегда чисто выбритое, красивое, исполненное важности лицо, прямой нос, недобрые, слегка поджатые губы и замечательные черные брови. Будь я проклят, если он не смахивал на поэта д'Аннунцио, чей портрет как-то попался мне на глаза.
Нищий, часто пьяный, он, несомненно, должен был разделить участь Джепсона. Денег у меня почти не осталось, но время от времени я все же мог позволить себе бутылочку текилы, почему он ко мне и прилепился.
Я относился к нему примерно так же, как к дочке Игги, которую жалел за испытания, выпавшие ей в столь ранние годы. Вначале я досадовал на него и стыдился нашей дружбы, затем проникся более теплым чувством. И поскольку мне хотелось поделиться с кем-нибудь и рассказать про Тею, он стал моим исповедником. Я выложил ему всю историю и понял, что он мне сочувствует. Доказательством этому служили морщины заинтересованности и участия и грусть, омрачившая его чело.
— Теперь вы видите, насколько все это ужасно, — сказал я. — Вот я и переживаю. Страдания мои невыносимы. Иной раз мне кажется, что я не выдержу — умру.
— Погодите-ка, — возразил он, — но вы же пока еще ничего такого не видели.
Я чуть не набросился на него с кулаками и вскричал:
— Самовлюбленный вы осел, вот вы кто! — Мне хотелось кинуться на него и растерзать, и я был достаточно пьян, чтобы это осуществить. — Что вы себе позволяете! Недоносок, казацкое отребье! Я вам о своих чувствах говорю, а вы…
Но теперь уже ему хотелось поговорить о своих чувствах. И обвинять его, считая это подлостью, я не могу. Честно говоря, это даже естественно. Ведь и у него за плечами была довольно пестрая и разнообразная жизнь. А теперь он оказался на мели и не видел впереди никакого просвета. От него пахло чем-то из прошлого — не то ваксой, которую уже давно не производят, не то тальком или затхлостью. Но все равно он был мне simpatico.
— Ладно, дружище, все ясно, — прервал его я. — Плохо вам пришлось, ничего не скажешь. Не видать вам больше, наверно, своего Харбина или откуда там еще вы сюда прибыли.
— Не из Харбина, из Парижа, — пояснил он.
— Хорошо, бедолага вы мой, пусть это будет Париж.
— У меня в Москве был дядька, — сказал он, — так он оделся раз бабой и в церковь заявился. |