Труд его жизни пропал даром. А он, стоя на коленях, молился: «О Господи! Создатель всего сущего! Удержи меня, не дай склониться перед ложными кумирами!» Потом этот праведник удалился в монастырь, которому пожертвовал все свое имущество, и там умер. О, злая судьба! Когда под старость рушатся все твердыни. Проклятие! Но ему было на что опереться — у него оставался его Бог! А если бы не это? Если бы реальность предстала перед ним во всей своей страшной, неприкрытой сути?
И разве болезнь тетушки Этель не стала своеобразным шедевром, произведением искусства? Разве не следовало ей, подобно тому немецкому ювелиру, быть готовой к поражению? Есть словосочетание «руины эпохи».
Наверное, вы помните у Шелли:
Следует помнить, что и шедевры искусства не вечны. Что красота зыбка и недолговечна. Разве тот блаженный немецкий ювелир не просыпался каждое утро в счастье и радости? Чего же еще мог он требовать от судьбы? Нельзя одновременно вкушать счастье и не сомневаться, что прав перед Господом, в преддверии вечной жизни. Остается надеяться, что счастье твое и есть правота перед Господом.
В этом я с ним соглашался и поддакивал ему, кивая с умным видом. Теперь я был о нем лучшего мнения, он вырос в моих глазах. Нет, все-таки в нем что-то есть — внутреннее благородство, таинственные положительные свойства.
Но все это в такой странной, непонятной мешанине!
А между тем шлюпку нашу то лениво несло по зеркальной водной стихии, то швыряло и раскачивало на волнах.
И я вспоминал тогда, сколько раз, думая, что прав, катастрофически ошибался.
Ошибался.
И вновь ошибался.
И опять.
И опять.
И как долго продлится это мое теперешнее ощущение правоты?
Вот в нашей со Стеллой любви я был уверен твердо.
Но опять-таки какое значение может иметь, прав я или прав, если нам суждено погибнуть?
Крутые гребни синих океанских валов. Рыбы и морские чудища, живущие своей непонятной жизнью в бездонной глубине. И тела наших утонувших товарищей где-то рядом — возможно, под нами, колеблемые течением.
О своей тетке Этель он говорил вдохновенно, как художник, с величавой напыщенностью. А ведь совсем недавно, оцепенелый от страха, впал в полное ничтожество. Теперь же — только взгляните: владеет словом и мыслью, говорит жарко и увлеченно, и все в нем дышит прочностью и уверенностью.
— Как же вышло, что такой образованный человек, как вы, стал корабельным плотником? — задал я вопрос, давно меня мучивший. _
Выяснилось, что вообще-то он биолог или биохимик, или психобиофизик — последнее импонировало ему более других. Его выгнали из шести университетов за странные идеи, отказав в рассмотрении результатов его экспериментов. С таким научным багажом глупо было бы идти в пехоту. Он записался в моряки, и это его пятый выход в море. В плавании он продолжает свою научную работу.
Почему судьба вечно сталкивает меня с теоретиками?
Он просветил меня и насчет последних своих изысканий, начав с краткого жизнеописания.
— Вам наверняка известна эта детская переменчивость в выборе будущей профессии. Например, лет в двенадцать я здорово бегал на коньках и вполне мог выбиться в чемпионы, но потерял интерес к конькам, увлекся собиранием марок. Разочаровался и в этом. Заделался социалистом. Но ненадолго. Стал играть на фаготе и бросил. Так я перебрал множество занятий, и ни одно мне не подходило. Потом, уже в колледже, меня охватило властное желание быть кардиналом времен Возрождения. Вот существование, которое бы меня устроило! Коварный и проницательный, полный жизни и энергии. Да, только держись! Я бы заключил мать в монастырь, а отца держал на хлебе и воде. Я бы покровительствовал Микеланджело, делая ему заказы, и он и думать забыл бы о Фарнезе и Строцци! Сильный и непредсказуемый. Безудержный, бесстыдный, счастливый, как сам Господь! Да, но как применить свои идеи к реальности? Ведь каждому охота, чтобы его любили. |