Сорок гринд — черных, с блестящей, словно дубленой кожей, распластались на берегу, приговорив себя к смерти.
Несколько часов, кружа между умирающими животными, мы своими детскими возгласами уговаривали их вернуться в океан. Мы были такими маленькими, а они — такими большими. Издали гринды напоминали черные башмаки великанов. Мы расчищали песок, чтобы он не набился в дыхала животных, поливали их морской водой и умоляли ради нас остаться в живых. Трое малышей, мы говорили с гриндами как млекопитающие с млекопитающими; наши возвышенные слова были полны отчаяния. В загадочном исходе гринд из воды была странная грациозность. Мы и не подозревали, что существует добровольная смерть. Весь день мы пытались дотащить китов до воды, вцепившись в их громадные плавники. Мы выбились из сил и не заметили тихого наступления сумерек. Постепенно гринды начали умирать один за другим. Мы гладили их большие головы и молились, чтобы души животных, покинув черные тела, уплыли в океан, к свету.
Годы спустя мы вспоминали то время как переплетение элегий и кошмаров. Книги, написанные Саванной, принесли ей известность. Когда журналисты расспрашивали ее о детстве, она откидывалась на спинку кресла, порывистым жестом убирала волосы со лба, придавала лицу серьезное выражение и говорила:
— В детстве мы с братьями любили кататься на спинах китов и дельфинов.
Не было никаких дельфинов, но такова моя сестра, таков ее стиль, ее способ чувствования и изложения минувших событий.
Мне было трудно заглянуть в лицо правде о своем детстве; для этого требовалось разбередить историю с ее образами и сюжетными линиями. Мне было проще забыть. Много лет я избегал демонов из детства и юности, стараясь не касаться тех пластов. Я вел себя как хиромант, старающийся не замечать несчастливых линий на ладони. Прибежище я нашел в мрачных, величественных пространствах подсознания. Но один-единственный телефонный звонок мгновенно развернул меня к истории нашей семьи и череде неудач собственной взрослой жизни.
Как долго я делал вид, что у меня не было детства! Мне пришлось замуровать его в груди и не выпускать. Человек сам волен решать, иметь или не иметь воспоминаний; я избрал второе, следуя достойному примеру своей матери. Мне очень хотелось любить мать и отца такими, какие они есть, со всеми их недостатками и «жестоким гуманизмом», поэтому и не хватало смелости обвинить их в преступлениях против нас троих. Ведь и у родителей есть своя история, которую я вспоминаю с нежностью и болью и которая заставляет меня забыть все зло, причиненное ими собственным детям. В семье не бывает преступлений, совершенных за гранью прощения.
Я приехал в Нью-Йорк навестить Саванну в психиатрической клинике, куда она попала после второй попытки самоубийства. Я наклонился и по-европейски поцеловал сестру в обе щеки. Потом, глядя в ее изможденные глаза, задал ей привычные для нас обоих вопросы.
— Саванна, на что была похожа твоя жизнь в родительской семье? — спросил я тоном журналиста, берущего интервью.
— На Хиросиму, — прошептала она.
— А после того, как ты покинула родительский дом, с его теплом и заботой сплоченной семьи?
— На Нагасаки, — с горькой улыбкой ответила сестра.
— Саванна, в тебе ощущается поэтический дар, — заметил я, внимательно глядя на сестру. — С каким кораблем ты бы сравнила родительскую семью?
— С «Титаником».
— Как называется стихотворение, написанное тобой в честь нашей семьи?
— «История Аушвица», — отозвалась Саванна, и мы оба засмеялись.
— А теперь самое важное. — Я наклонился к уху сестры. — Кого ты любишь больше всех на свете?
Саванна приподняла голову от подушки. В ее синих глазах сверкнула уверенность, бледные потрескавшиеся губы произнесли:
— Больше всех я люблю Тома Винго, моего брата-близнеца. |