«Судя по тому, ― скажет дальше этот психолог, ― что мы слышали о Джильо Фаве, он испытывал состояние, аналогичное опьянению, своего рода душевное опьянение, вызванное некоторыми, раздражающими нервы, эксцентрическими представлениями о своем «я», а так как актеры сильно склонны к такого рода опьянению, то...» ― и т. д. и т. д.
Итак, Джильо вообразил себя ассирийским принцем Корнельо Кьяппери, и если в этом не увидеть ничего особенного, то будет еще труднее объяснить, откуда в нем взялась никогда еще не испытанная им веселость, которая как огнем зажгла все его существо. Сильней и сильней ударял он по струнам гитары, причудливей и разнузданней становились прыжки и движения его бешеного танца. Но его двойник стоял напротив, прыгая, кривляясь, как он, и размахивая в воздухе своим широким деревянным мечом... Брамбилла исчезла! «Ах! ― подумал Джильо, ― только мой двойник виноват в том, что я не вижу своей невесты-принцессы. Я не могу проникнуть сквозь мое собственное «я», а оно, проклятое, грозится убить меня своим опасным оружием. Но я заиграю его, затанцую насмерть, только тогда я стану самим собою и принцесса будет моей!»
Таковы были несколько смутные мысли Джильо, а между тем прыжки его делались все иступленнее, как вдруг его двойник с такой силой ударил деревянным мечом по его гитаре, что она разлетелась на тысячу кусков, и Джильо, перекувырнувшись, тяжело грянулся о землю. Оглушительный хохот толпы, окружавшей танцующих, вывел его из мечтаний. При падении у него слетели очки и маска, его узнали, и сотни голосов крикнули:
― Браво! Брависсимо, синьор Джильо!
Он вскочил на ноги и кинулся бежать, решив, что не подобает ему, трагическому актеру, давать публике комическое представление. Вернувшись домой, Джильо скинул свой нелепый наряд, завернулся в табарро и опять отправился на Корсо.
Он бродил там из стороны в сторону, пока наконец не очутился возле дворца Пистойя, где вдруг почувствовал, что кто-то сзади его обнял и прошептал: «Если меня не обманывают поступь и осанка, то это вы, мой дорогой синьор Джильо Фава?»
Джильо узнал аббата Антонио Кьяри; при виде аббата ему вспомнилась вся прежняя прекрасная жизнь, когда он играл трагических героев, а после спектакля, сняв котурны, украдкой поднимался по узкой, крутой лестнице к прелестной Джачинте. Аббат Кьяри (возможно, близкий предок пресловутого Кьяри, который позже вступил в борьбу с Гоцци и был вынужден сложить оружие) еще в ранней молодости тяжким трудом набил себе руку, наловчившись мастерить трагедии, грандиозные по замыслу, но по своей форме в высшей степени мягкие и приятные. Он всячески избегал преподносить публике ужас трагических событий, не смягчив, не сдобрив его обильно патокой красивых слов и фраз, отчего зрители без дрожи отвращения проглатывали это приторное месиво, не почувствовав горькой сути. Даже адское пламя умел он умерить, заслонив его пропитанным маслом каминным экраном своей риторики, а в кипящие волны Ахерона лил розовую водицу мартеллианских стихов, дабы адская река текла плавно и нежно, превратившись в поэтический ручеек. Многим это приходится весьма по вкусу, поэтому не удивительно, что Антонио Кьяри был популярным поэтом. А если еще добавить, что он обладал особым умением писать так называемые благодарные роли, то аббат-рифмоплет, естественно, был также кумиром актеров. Некий французский поэт умно сказал, что существует два вида галиматьи: одной не понимает ни читатель, ни зритель, а второй не понимает даже и сам автор ― поэт или прозаик. Из этой-то последней, более высокого сорта, драматургической галиматьи состоит большинство так называемых благодарных ролей. Речи, полные благозвучных слов, непонятных ни зрителю, ни актеру и непонятных даже самому сочинителю, вызывают самые бурные аплодисменты. Сочинять такую галиматью аббат Кьяри был превеликий мастер, так же как Джильо обладал особым даром ее произносить, корча при этом такие физиономии и принимая столь невообразимые позы, что зрители по одному уж этому вскрикивали в трагическом восторге. |