– А я не умею…» – Господа, я ухожу домой! – сказал он.
– Почему?
– Потому, что я не умею держать себя здесь. К тому же мне скучно и противно. Что тут веселого? Хоть бы люди были, а то дикари и животные. Я ухожу, как угодно.
– Ну, Гриша, Григорий, голубчик… – сказал плачущим голосом художник, прижимаясь к Васильеву. – Пойдем! Сходим еще в один, и будь они прокляты… Пожалуйста! Григорианц!
Васильева уговорили и повели вверх по лестнице. В ковре и в золоченых перилах, в швейцаре, отворившем дверь, и в панно, украшавших переднюю, чувствовался всё тот же стиль С-ва переулка, но усовершенствованный, импонирующий.
– Право, я пойду домой! – сказал Васильев, снимая пальто.
– Ну, ну, голубчик… – сказал художник и поцеловал его в шею. – Не капризничай… Гри-Гри, будь товарищем! Вместе пришли, вместе и уйдем. Какой ты скот, право.
– Я могу подождать вас на улице. Ей-богу, мне здесь противно!
– Ну, ну, Гриша… Противно, а ты наблюдай! Понимаешь? Наблюдай!
– Надо смотреть объективно на вещи, – сказал серьезно медик.
Васильев вошел в залу и сел. Кроме него и приятелей, в зале было еще много гостей: два пехотных офицера, какой-то седой и лысый господин в золотых очках, два безусых студента из межевого института и очень пьяный человек с актерским лицом. Все барышни были заняты этими гостями и не обратили на Васильева никакого внимания. Только одна из них, одетая Аидой, искоса взглянула на него, чему-то улыбнулась и проговорила, зевая:
– Брюнет пришел…
У Васильева стучало сердце и горело лицо. Ему было и стыдно перед гостями за свое присутствие здесь, и гадко, и мучительно. Его мучила мысль, что он, порядочный и любящий человек (таким он до сих пор считал себя), ненавидит этих женщин и ничего не чувствует к ним, кроме отвращения. Ему не было жаль ни этих женщин, ни музыкантов, ни лакеев.
«Это оттого, что я не стараюсь понять их, – думал он. – Все они похожи на животных больше, чем на людей, но ведь они все-таки люди, у них есть души. Надо их понять и тогда уж судить…»
– Гриша, ты же не уходи, нас подожди! – крикнул ему художник и исчез куда-то.
Скоро исчез и медик.
«Да, надо постараться понять, а так нельзя…» – продолжал думать Васильев.
И он стал напряженно вглядываться в лицо каждой женщины и искать виноватой улыбки. Но – или он не умел читать на лицах, или же ни одна из этих женщин не чувствовала себя виноватою – на каждом лице он читал только тупое выражение обыденной, пошлой скуки и довольства. Глупые глаза, глупые улыбки, резкие, глупые голоса, наглые движения – и ничего больше. По-видимому, у каждой в прошлом был роман с бухгалтером и с бельем на пятьдесят рублей, а в настоящем нет другой прелести в жизни, кроме кофе, обеда из трех блюд, вина, кадрили, спанья до двух часов…
Не найдя ни одной виноватой улыбки, Васильев стал искать: нет ли умного лица. И внимание его остановилось на одном бледном, немножко сонном, утомленном лице… Это была немолодая брюнетка, одетая в костюм, усыпанный блестками; она сидела в кресле, глядела в пол и о чем-то думала. Васильев прошелся из угла в угол и точно нечаянно сел рядом с нею.
«Нужно начать с чего-нибудь пошлого, – думал он, – а потом постепенно перейти к серьезному…» – А какой у вас хорошенький костюмчик! – сказал он и коснулся пальцем золотой бахромы на косынке. |