Не сопротивляется баба, пьет, ест — жить хочет. Бережно коснулась лица молодухи бабка Марфа. Пришлая губами ловит ее иссохшую ладонь, поцеловать пытается. Лицо молодухи отмякло, на ощупь благость угадывается на нем, и в глазах благость. Не видит бабка ничьих глаз, но она женщина, и она знает — у женщины радость ко всему бывает от родившейся вместе с дитем любви. И если ей волю дать — светом любви своей женщина может весь мир божий согреть. Да где она, воля-то бабья! Нету ее. Заблудилась где-то в лесах темных, в горах высоких. Ох-хо-хо!..
Бегают пальцы бабки Марфы легко, необидно по лицу роженицы. Лоб у молодухи высокий, нос ровненький, ноздристый, губы хоть и спеклись, но пухлые, налитые огнем, — шибко люба мужикам женская особь с такими вот губами. «Красива женщина, — определила бабка Марфа. — Красива и молода».
— Из благородных, что ль?
— Что ты? Что ты? — почему-то испугалась гостья. — Мужичка, из сирот, из-под городу Изаславлю.
— Господи! Это какою же недолей занесло тебя сюда?
— Долго рассказывать. Ослабла я, — гостья прижала к груди ребеночка и отстранилась.
Ночевать домой Анисим не пришел, на мельнице остался.
На другой день бабка Марфа упорхнула в деревню — добывать молоко и хлеб. Вернулась, на стол поклажу сунула. А молодуха уже подле стола сидит, строгая, тоскливая. Через плечо рушник перевязан. Рушником к груди ребеночек притянут. Чмокает у груди, посапывает себе.
— Храни тебя Бог, баушка, — поклонилась низко молодуха, — молиться век за тебя буду.
— С Богом, милая, с Богом. Куда теперь?
— Куда ноги понесут, — пустым голосом ответила молодуха.
Бабушка Марфа нахмурилась;
— С поклажей не больно понесут. Осень на дворе. Как звать-то тебя?
— Антонидой. Благослови, пойду.
Мелко крестила бабка Марфа молодуху, совала ей за пазуху горсть сушеных сухаришек. Заплакала молодуха навзрыд, губами припала к руке бабки Марфы.
— Покаяться хочу. Прими покаянье, божья старушка.
— Да я-ть не пo-oп, — протянула бабка Марфа, но чутье ей подсказало — колеблется молодуха, боязно ей ступить за порог с ребеночком. — Ну, да облегчись, облегчись, раз душа просит.
Развязала полотенце Антонина, отнятую грудь снова дала ребенку и ровным, бесстрастным голосом повела рассказ.
Ходила она в Забайкалье, на каторгу, к мужу своему, Герасиму. Герасим при разделе имущества и земли отца порешил — пообидел тот его, младшего сына. Упекли Герасима на пожизненную. Одна Антонина осталась. Затосковала, закручинилась по белокудрому, хоть и гулевому, но до сухоты любимому мужу. Не выдержала, собрала котомку да и двинула пешком из далекой российской губернии аж за Камень, а потом в самое Сибирь и еще дальше. Чуть до моря-окияна не дошла.
Долог путь. Его не перескажешь. Нашла Герасима. Свиделись. Да накоротке свиделись. Плох уж он был. Плох был, горел от чахотки, да ребеночка все же смастерил. Успела от него затяжелеть. Схоронила мужа в чужой, кандальной земле. Сама пошла в обрат, унося под сердцем живую память от буйного человека и мученика Герасима.
Пригорюнилась Антонина. Слеза прочертила полоску на ее бледной и нежной щеке. Уютно почмокивали губы мальца. Дробно колотилась белая крупа в окно. Гулко била волною вздыбленная река, уже подернутая салом в протоках и схваченная ледком у берегов. Слитно и многоверстно гудела нетронутая великая Саянская тайга.
— Храни вас Бог, — поднялась Антонина, — пора и честь знать, как баре говорят.
— Обопнись еще на время, — остановила ее бабушка Марфа и, послушав, что делается за окном, молвила: — Неприютно мы живем в хоромине своей, а все ж не на улице. |