Я звонила ей домой сегодня утром, но никто не ответил. Вероятно, она вышла за газетой. Попробую еще, как только вы уйдете.
– Хотите, я съезжу к ней? В конце концов, она дочь Пола. Для нее это будет страшным ударом. Негоже, если она узнает о его смерти от полиции или из теленовостей.
– Не узнает. Если нужно, я съезжу сама.
– Но кто вас к ней отвезет? Разве в среду у Холлиуэлла не выходной?
– Существует такси.
Ей было неприятно, что он проявляет назойливость, втираясь в ее семью так же, как сделал это когда-то в Оксфорде. Но она снова упрекнула себя в несправедливости. По-своему он всегда был добр.
– Ей надо бы дать время подготовиться, прежде чем на нее навалится полиция, – заметил Лампарт.
Интересно, подготовиться к чему? Вежливо притвориться, что ей это небезразлично? – подумала леди Урсула, но ничего не ответила. Ей вдруг так нестерпимо захотелось избавиться от него, что она едва сдержалась, чтобы не сказать ему: «Убирайтесь», но вместо этого протянула руку. Склонившись, он взял ее в ладони и поднес к губам. Этот жест, театральный и нелепо неуместный, смутил ее, но не вызвал отвращения. После того как он ушел, она долго смотрела на свои тонкие, унизанные перстнями пальцы, на искалеченные старостью суставы, к которым – едва-едва – прикоснулись его губы. Был ли его порыв данью восхищения старухой, встретившей последнюю в своей жизни трагедию с достоинством и мужеством? Или в нем было нечто более тонкое – знак того, что, несмотря ни на что, они союзники, он понимает ее приоритеты и тоже будет их придерживаться?
Дэлглиш уважал Кинастона как ни одного другого патологоанатома, с которым ему доводилось работать. Тот приезжал немедленно, стоило только позвонить, и так же незамедлительно представлял заключение о вскрытии. Он не позволял себе грубых «трупных» шуток, которыми щеголяют некоторые из его коллег, чтобы поддерживать самооценку; с ним собравшиеся за обеденным столом могут не волноваться: они не услышат бестактных анекдотов о «ножах для разделки мяса» или куда-то запропастившихся почках. А кроме того, Кинастон всегда очень хорошо выступал в суде, некоторые даже полагали, что слишком хорошо. Дэлглиш помнил язвительное замечание адвоката подсудимого после вынесения тому обвинительного вердикта: «Кинастон становится опасно непогрешимым для присяжных. Нам не нужен еще один Спилсбери».
Кинастон никогда не терял времени даром. Даже сейчас, здороваясь с Дэлглишем, он одновременно снимал пиджак и натягивал тонкие латексные перчатки на искореженные ревматизмом руки, которые выглядели неестественно белыми, почти бескровными. Его длинная аморфная фигура, да еще при шаркающей походке, казалась нескладной, даже нелепой, пока он не приступал к работе и не оказывался в своей стихии; тогда он подтягивался, становился упругим, даже грациозным, и двигался вокруг мертвого тела с кошачьей легкостью. Лицо у него было мясистое, с редеющими над высоким веснушчатым лбом темными волосами, с длинной и тонкой верхней губой, а блестящие карие глаза под тяжело нависающими набухшими веками придавали ему сардоническое выражение умного человека, одаренного чувством юмора. Сейчас он в жабьей позе присел на корточки возле трупа Бероуна, свободно свесив вперед бледные, как будто бесплотные, руки и с чрезвычайной пристальностью вглядывался в раны на его горле, не делая попытки прикоснуться к телу, – только легким движением ласково провел по затылку.
– Кто они? – спросил он.
– Первый – сэр Пол Бероун, бывший член парламента и младший министр, второй – бродяга Харри Мак.
– Выглядит как убийство с последующим самоубийством. Надрезы – как в учебнике: два поверхностных слева направо, потом один резкий, глубокий, перерезавший артерию. И бритва тут как тут, под рукой. |